Раскол. Книга III. Вознесение
Шрифт:
… Вот Алексей Михайлович бежит по солнечному лугу от настигающей беды; ему страшно оглянуться, но царь незнаемо уведомлен, что настал конец света, и он, государь московский, остался один на миру, и ему зачем-то надо спастись. Но с каждым шагом позади как бы обламывался в бездну, искрашивался цветущий луг, укорачивался, исходил в пепел и сернистый пар, и царь чуял, как поджаривает пятки судным огнем, а подошвы сапожонок истлевают на плюснах. И страшно было оглянуться, чтобы встретить глазами последний час мира, ибо кто оглянулись, тут же и испарились. Внезапно перед государем выросла каменная стена, уходящая в пустынное занебесье, по ней вилась тонкою паутиной черная шаткая лестница. И только царь вознамерился ступить на перекладину,
И тут царь понял, что настал его последний час; едва удерживаясь за поручи, взмолился он: «Господи, помилуй и спаси!»
И Некто, весь осиянный, в белых ризах, протянул руку, чтобы поддержать государя, помочь миновать переграду; Алексей Михайлович почувствовал это ободрительное, ласковое прикосновение и сразу обрадел душою, и сердце его исполнилось счастия. Но тот решительный злодей, чья нога пригнетала плечо государя, вдруг превратился в черного зловещего врана, и, закогтив смертельно русского царя, он соскочил со стены и повлек несчастного в клубящуюся бездну.
И Алексей Михайлович завис меж небом и землею, раздираемый наполы, и ничья сила не могла взять верх. Каждая косточка трещала, и каждая мясинка верещала от невыносимой боли.
«Отпустите меня, отпустите, Гос-по-да ради!» – взмолился, очнувшись, государь. И тут пошла и ртом, и носом, и ушами всякая смрадная скверна, и не успевали хлопчатой бумаги напасти, затыкая.
Преставился государь 29 января в четвертом часу ночи в день Страшного Суда.
Глава пятая
Недолго отдыхал воевода.
Имея от государя власть казнить и миловать, Мещеринов тем же днем взялся за суд. От монастыря в стан за Святое озеро под жестокой стражею потянулся народишко на расправу, звеня цепями. Тучное воронье сумятилось над обителью, провожая несчастных зловещим крехтаньем; сыпал с небес легкий сухой снег, одевая монахов в светлые брачные ризы. Еще ни разу за долгие годы с древних Савватиевых времен от начала монастыря столько народу сразу не отправлялось на венчание со смертью. Чернцы, что покрепче, шли вольно, пели торжественные псалмы; изнеможенные старцы, сомлелые от поститвы, едва ползли, опираясь на батожок; иные, с Исусовой молитвой на устах, подпирали плечом особенно немощных и скорбных; окованные же цепями, взявшись друг за дружку, тащились за вожатаем, как артель калик перехожих, и в лад тоскующим юзам тянули песню нищей братии; беглые из разиновцев, уцелевшие в короткой стычке, непрестанно бранились, скрипели зубами и спосылывали на всех проклятия. Январская дорога после ночной метели была плотно уставлена сугробами, зимние скуфьи и овчинные треухи то выныривали, то упрятывались за снежными гривами о край озера, словно бы мятежники, пользуясь ранними сумерками, украдкой сметывались с острова; и лишь полярной сове, вылетевшей на трапезу, виден был этот длинный стреноженный табун невольных людей.
Тем временем стрельцы прибирали крепость, выкидывали убиенных за стены в ров у Корожной башни, наполовину заметенный, занимали опустевшие кельи, припрятывали в свои кошули то добро, что находили в монашьем
… А на стану горел костер, пленных согнали вокруг него в груд, но не было в несчастной толпе плачущих и стенающих, взывающих о милости; и то, что монахи неизбежное грядущее встречали с легкостью, без страха, особенно смущало караульных стрельцов, для кого воинское лихо, да и сама смерть были за обыкновение. Казнили-то мятежников за строптивость, но и самим стрельцам была наука: де, не станет прежней воли, прощаться надо с прежней жизнью и норовом. Родичи старались в ту сторону не глядеть, чтобы не поймать умоляющий взгляд, зажимали сердце, как бы кто из десятников иль сотников случайно не поймали тайного сговора иль близкого свойства, ибо тогда от воеводы не отвертеться, потащит на допрос и встряску, а после в разбойный приказ под суд.
Некоторые из сторожи по приказу воинских начальников запаливали смолевые факелы, готовили веревки, и березовые комли, и мясные топоры, коими в будни рубили говяжьи стяги.
Воевода сидел в своей избе в легком подпитии и угаре, упрятав сына в горенке под присмотром дядьки и плотно завесив дверь медвежьей полстью, чтобы не подслушал отрок ненужного. Мятежников водили по одному. Тех, кто был в цепях (пойманных на площади с оружием), воевода даже не допрашивал с пристрастием и не склонял принести государю свои вины; лишь дьяк записывал в распросные столбцы прежнюю службу, родову, с какого времени прилучился вор в монастыре, не беглый ли чей рабичишко, и нет ли связи с разинским бунтом. Одним, особенно дерзким, тут же на стану, слегка осторонясь от изб, рубили головы, а тела оттаскивали за стрелецкое кладбище на поедь волкам и лисам. Других же отводили в ближний лес и вздергивали на елях, чтобы, на то смотря, иным не повадно было воровать…
Стемнилось рано, в небесах проредилось, вспыхнула луна, и в этом призрачно-голубоватом свете все происходящее чудилось иль разбойничьей пьяной сходкой, иль игрищем упырей и ведьмаков в тайной скрытне возле своего вертепа; там-сям вдруг вспыхивал факел, блуждая в лесу, ронял россыпь оранжевых брызг, скрипело дерево, отряхая снежную кухту, раздавался приглушенный всхлип, кто-то жалобно ойкал, хрипел задушенно, вдруг сочно матерился служивый, хлеща наотмашь непокорника кулаком, заламывая голову в петлю. И снова все стихало, и только грошик луны резво катился по разводьям меж перьевых облаков.
Потом пришел полковой священник, и в приказную избу потащили к расспросу остальных чернцов, бельцов и послушников, кого нашли по кельям. Воевода почернел от усталости, досады и хмельного. Монахи ерестились, задирали головы, государя проклинали, называли царя дневным разбойником и рогатым чертом, слугой антихристовым и молиться за него не желали. Мещеринов иногда не сдерживался, тыкал кулаком монаху в лицо, выкрашивал зубы, морщился от боли; волосатые казанки искровянились и ныли. Иных воевода выпинывал с крыльца и орал на весь стан, чтобы служивые немедля тащили проклятого вора в крепость и вздернули на башне…
У монастыря за Святыми воротами и возле губы Глубокой запылали высокие багровые костры; с моря потягивало сивериком, и пламя загибало рыжими гривами. Был отлив, вода, нагромоздив на берегу торосьев, откатывалась назад, оставляя разводья. Иных из мятежников, скрутив вязками, окупывали в рассоле, поливали из бадьи и оставляли на льду на смерть; других же запихивали пиками и пешнями в разводья, не давали вытолкнуться наверх, хватить воздуха. Окротевшее море скоро схватывалось слюдою, и окоченевшие люди вмерзали в прозрачный кокон.