Раскол. Книга III. Вознесение
Шрифт:
– Шпыни и лазутчики… У них каждый второй на берегу сват да брат. Попробуй тут, осади плотно. Кругом дырьё, – продолжал воевода, тоскуя. – … И на тебя с Москвы клеплют. Измены ищут. Вот и оправдайся.
Ведь ждал Любим этих слов, но сердце вздрогнуло.
– На мне вины нет, – ровно ответил стремянный. А в груди затлела злоба, с коей порою не было слада. И в голове ожили гулкие молота: пурх, пурх… – Нет на мне никакой вины. Ты на меня не клепли, слышь! – вскричал, осердясь. – Грехи есть, а вины нету. Коли сыщется какая вина, то ни дна мне, ни покрышки. Гореть в аду синим пламенем.
– У тебя же брат в монастыре. Всему злу первый заводчик. Келарь, а прочь из стен нейдет. И другой был на Мезени
– Я братовьям не нянька! Они Христу дети, пусть пред ним ответ держат. И у тебя, поди, по родове рыльце в пуху, да и сам на лапу потаковщик, а? Копни поглубже под дедка, так и шапка на голове от стыда сгорит. Как посулы-то со стрельцов емливал да под самозванца пятился. Не так ли?
– Цыть, б… сын! Тебе ли поганую пасть отворять! Нишкни! Ты, лаптя выродок, моей родни почестной не замай, язык вырву!
– Да на кой мне она? Нам щей из одной мисы не хлёбывать. К слову и сказалось, спуста, – пошел на попятную служивый, чуя, что напрасно перебрал. – Зачем звал-то?
– Бунташники добре знают тебя. Оттуда выходил черный поп, сказывал. Яблоки от яблони невдали падают. Ступай к ним и спроси дурней: что, де, вы кобенитесь? иль на вас креста нет? иль совсем диаволу продалися? Так и спроси. И пусть ответ вернут незамедля. А коли что еще сохранилось в груди Божеское, пусть сотника отдадут для погребения и нам ворота откроют, сдадутся на милость государеву… Ну да верно, что и сам ты с головой. Не кочан на плечах. Найдешь, что сказать… И прости, что выгрубился я на тебя: не со зла сказал, но с сердца. Да и сам ты как еж.
… Служивые замолчали, отвернулись в разные стороны, будто не решались разбудить редкую ныне островную тишину. Мерно подгуживало море, накат бился о береговой камень. Любим сглонул обиду.
– Они меня и в цепи заклепать могут. А я у царя на посылках иль запамятовал? – напомнил вдруг Любим, явно не отказываясь от посольства, чтобы не прослыть в войске трусом, но и не особенно желая испытывать судьбу. Береженого и Бог бережет. Подумал еще: вот опомнится воевода и свои слова возьмет обратно.
… Воевода же на попятную не пошел.
«Мужайтесь, дети мои! – воодушевляя послов, воскликнул холмогорский поп Кирилл Андреев и вскинул пред собою хоругвь Спаса Нерукотворенного, как бы обороняясь им от супостатов. – Не такие уж они злыдни и не собаки басурманские, чтобы кровя ваши пить, сатане уподобляясь, хотя и премного средь них крапивного семени. Надо быть, в душе что-то и осталось православного».
«А это мы посмотрим», – отозвались за воротами злорадно и как-то радостно. Приоткрылась смотровая щель, и в волоковое оконце просунулась смолевая, ссиня, борода, что орала со стены дерзости воеводе. Упали с калитки в квасоваренных воротах многие запоры, обитая толстым железом дверца чуть приотдалась на цепи, лишь настолько приоткрылась, чтобы можно было просунуться боком. Сверху над головами нависли два скрещенных заточенных бердыша; казалось, с хищного леза стекает еще руда опочившего в бою сотника Бражникова. Послам пришлось низко принагнуться и почти втискиваться боком под ратовища. Подьячий Истомин, что шел за холмогорским попом, вздумал дерзнуть, чуток приподнял голову и тут же схлопотал по шее; кто-то невидимый со двора дернул посла за бороду и дал сапогом под подушки.
«Ну ты, пес! Ссучиться явился?» – грозно прохрипела смоляная борода; вывернутые губы кровяно алели в волосне.
Любим улыбнулся, громоздко пропехиваясь меж сторожи, упруго вталкиваясь плечами в проем и невольно раздвигая чернцов по сторонам; он словно вклинивался в вязкую бродную живую глину, неохотно уступающую дикой силе.
«Ну ты, архимарит таежный! Хватит, мезенец, шириться, не то живо боки намнем да обстругаем клепиком до
Уже в крепости стремянный с выдохом выпрямился и почти столкнулся с городничим Фадейкой Кожевниковым по кличке Морж, и только тут по-настоящему и разглядел мятежника. Был закоперщик в толстом дорожном кафтане, поверх – мелкованная кольчуга, тесноватая в груди, в правой руке боевой шестопер; по всей дородности и закваске Морж мог бы слыть за воеводу Большого полка, да стало ему время, вору и супостату, поклоннику Йюды, подняться над святой обителью.
«Ну, блин гретый! Гляди пуще! Поди, не видал еще добрых-то людей, кто не кланяется еретикам! – Морж отвел по-бабьи полуопущенные пухлые плечи, словно бы обложенные толстой ватой. По багровому лицу тек пот, но городничий не сымал шапки с заломом. Курчавая баранья смушка сливалась с мохнатыми бровями. Левая культяпка, обтянутая кожей, подоткнута к широкому лосиному ремню с лядунками и кривым кинжалом. – Да на меня молитесь-то, как нынче я вам за Господа Бога. И за мое здравие просите, грешники, кто святые писания стащил в заход. Ха-ха-ха…»
Морж, злорадно щерясь, рассмеялся. Сзади его толпились чернцы и бельцы и кто-то из старцев; и вся ватага дружно, угодливо поддержала заводилу… Ведь когда где-то трудно и несвычно, когда нужда подпирает, а тем более смерть на пятах, то вся скопка, сгрудившаяся по случаю в одном гнездовье, какое-то время полагается во всем на вожатая, видя в нем одном спасение себе. Любим отметил, что Морж смахивает повадками, властностью натуры с воеводою, лишь Мещеринов помельче, присадистей на кривых ногах, изогнутых в долгих стрелецких походах…
«Блинов не подадим, но батогами сытно наугащиваем, – все страшил городничий. – По сторонам-то не зыркайте. Не дозволено. Уж больно вы дурны, самохвалы, коли пожаловали, как кур в ощип! – И Морж, похохатывая, ущипнул за бок молодого подьячего Истомина с тонкими усиками на длинном меловом лице; сквозь жидкую поросль просвечивал скошенный подбородок. – Посол – собачий мосол… Я тебе одну кусачую штуку запущу в сидячее место».
Истомин стерпел насмешку, смолчал. Под вражьей саблею не много надерзишь: тут, дай Бог, живым унести ноги. Да и недавний урок помнился. Поп Кирилл повыше вздел над головою хоругвь и запел стихиры.
«Цыть, свинячье место, – оборвал городничий. – Тут тебе не клырос, гугнивый черт».
Любим вдруг не к месту засмеялся: поп действительно гугнив, у него перебит нос еще в польском деле, когда служил в походе полковым священником, и шепеляв от старости – повыпали зубы. Отец Кирилл не страшился врага и потому не замолчал: глазенки его цвета топленого молока, опушенные сивыми ресничками, восторженно сияли. Он пока ни словом не обмолвился, но взглядом своим постоянно донимал досадливого вора. Поп словно бы внушал беззвучно: ишь, болтливый сатаненок, йюдин выкормыш, шляешься по белу свету, сея плевелы и тернии, да вот пожнешь скоро бурю и гнить тебе, несчастный, в отхожем месте без креста и покаяния. Из-под фиолетовой еломки выбивались, седые сзелена, неживые волосенки.