Расколотое небо
Шрифт:
— Подполковник Северин. Как со Сторожевым? Не думаете из кабины высаживать? Нет? Подскажите, пожалуйста, дежурному КП дивизии — он больше часа в самолете, а у него еще ночь впереди. Как узнаете, позвоните, пожалуйста, сюда. Да, командир здесь.
— Чего они Сторожева в готовности держат? — Горегляд покосился на телефон.
— С командного пункта дивизии приказали, как только Васеев взлетел.
— Зачем же зря из летчиков соль выжимать? Им и так достается!
— Передал. Будут звонить в дивизию.
Северин подошел к Васееву, взял из его рук шевретовую куртку, вывернул ее.
— Только один перехват, а вся мокрая!
— Жаль, что об этом иногда забывают. Звание присвоить — проблема. Федя Пургин в майорах шестой год ходит. Ну
Северин был согласен с Гореглядом. Не раз он тревожил вопросами о более бережном отношении к летчикам политотдел дивизии. В самом деле, разве это нормально, когда летчик, освоивший дорогостоящую сверхзвуковую машину, ходит в одном звании много лет? Скупимся порой дать недельку отдыха, чтобы сохранить здоровье. Жадничаем. И работают они, бедолаги, порой без выходных дней. Чего далеко ходить: сменится утром после дежурства Васеев и — в штаб. Плановые таблицы на полеты составлять надо, летчиков готовить, да самим хоть бы часок посидеть над авиационными букварями.
— О чем задумался, комиссар?
— О труде летчиков. Сколько мы расходуем сил и средств, чтобы после отпускного перерыва ввести летчика в строй боеготовых пилотов?
— Достаточно много.
— А не лучше ли было бы, если бы перерывы в полетах не создавать?
— А с отдыхом как быть?
— Разделить на две половины: первая — в санатории, пусть отдохнет и подлечится, а через пять-шесть месяцев — при части или в профилактории.
Горегляд слушал внимательно, изредка поводя смоляными бровями; он был во всем согласен с замполитом, самого не раз мучили подобные думки, да только вот как о них сказать кому надо? Бумагу послать? Сколько инстанций ей пройти надо, пока попадет к тем, кто решение принимает…
— Верно говоришь, в самую точку, а вот как сдвинуть все это?
— Мы в прошлом году докладывали. К сожалению, результатов не дождались. Как говорится: все течет, но ничего не меняется. Некоторые руководящие работники мыслят иначе, чем летчик на аэродромных стоянках.
— То, что в штабах иногда думают иначе, чем в полках, точно, — подтвердил Горегляд. — Но, несмотря на это, мы должны свое мнение отстаивать. Не откладывая в долгий ящик.
Он посмотрел на вошедшего в комнату Васеева и попросил рассказать о перехвате. Васеев говорил, поясняя свои маневры при атаке понятными для летчиков жестами. Все трое не заметили, как в комнату вошел Сторожев, прислушался к разговору. Его крутой лоб, слегка побледневшие щеки и небольшой подбородок пересекал розовый, похожий на витой шнурок след от врезавшегося в лицо гермошлема, Анатолий растирал след пальцами.
Наконец Горегляд оглянулся:
— Сколько продержали в кабине?
— Час сорок минут.
— Многовато.
— Ждать, товарищ полковник, да догонять — хуже нет. Уж лучше бы подняли в воздух — все польза, в облаках полетал бы.
— Учтем в следующий раз. Ну, на сегодня хватит. Пошли, комиссар. Быстренько поспим — и за работу.
Прощаясь, Горегляд задержал в своей широкой ладони крепкую руку Анатолия.
— Когда свадьба? Чего ждешь? Смотри, Сторожев. Если до Нового года не женишься — в отпуск в феврале выпровожу. Холостяки у меня в печенках сидят! Бери пример с Васеева. Приятно видеть его с женой, с сыновьями. Как? Договорились? — Горегляд отпустил руку покрасневшего Анатолия. — Летчик хороший, а на земле нерешительный. Твой друг, Васеев, так что и твоя вина. Учти…
4
— Нет, Лида, рекорды нашего Потапенко мы не можем не отметить. Ребята дежурят, а нам с тобой никак нельзя пройти мимо такого выдающегося исторического факта!
Кочкин держал в руке телефонную трубку, все еще не веря услышанному, — никак не мог представить себе их бесшабашного и лихого инструктора мировым рекордсменом. Положив трубку, он сходил к себе, достал из секретера бутылку коньяка и вернулся.
— Вот,
Николай привычно выдвинул из стола ящик, вынул ножи и вилки.
Чествование Потапенко длилось недолго. Лида торопилась уложить сыновей. Николай сам убрал со стола, вымыл и вытер посуду; делал он это неторопливо, тайком посматривая на Лиду, которая то входила на кухню, то скрывалась за дверью ванной, где шумно плескались Игорь и Олег. Наконец все убрал, дольше на кухне оставаться было неудобно. Николай попрощался, ушел к себе, вынул из планшета дневник, раскрыл его и начал писать.
«Дорогая Лида! Вот уже сколько лет мы рядом. Я отчетливо представляю себе всю наивность моего к тебе отношения, но поверь, не могу по-другому… Сколько раз я перебирал в памяти дни, когда впервые увидел тебя в маленькой комнате медсестры на аэродроме нашего училища! Многое уже начало стираться из памяти, но навсегда осталась в ней твоя улыбка. Ты редко дарила ее нам, курсантам, но когда ты улыбалась, то становилось так светло и солнечно, что я закрывал от счастья глаза. Твоя улыбка не похожа на улыбки других — она сдержанная и тихая, будто ты остерегаешься смутить тех, кто смотрит на тебя… Я любовался твоей улыбкой, когда ты стала женой моего друга; твоя улыбка стала открытой, яркой, и вся ты словно озарилась светом радости и счастья. Потом в мою жизнь вошла Надя. Я иногда ловлю себя на мысли, что женился на ней от тоски по тебе, утраченной навсегда, от одиночества. Не потому ли так легко, словно карточный домик, все у нас развалилось? «Была без радости любовь — разлука будет без печали…» Неправда, печали было с избытком, это она меня загнала из кабины истребителя за пульт штурмана, а если бы не ребята и Северин, загнала бы куда дальше. Так далеко, что мне об этом теперь даже подумать страшно. Они меня спасли — и еще ты. Да, да, ты: ужасно не хотелось выглядеть в твоих глазах человеком безвольным и жалким.
Сегодня мы с тобой вспоминали Потапенко, а я думал только о тебе; ты вспомнила, как в тот вечер, когда хулиганы избили Генку, Потапенко всю ночь просидел возле его койки, а наутро пошел к командиру полка и защитил его от обычных в таких случаях неприятностей, а я представил, как горько было тебе перевязывать его…»
С того далекого дня, когда Лида вышла замуж за Васеева, Николай завел дневник. Вынужденный тщательно скрывать свои чувства, он стал разговаривать с Лидой на страницах тетрадки.
«Милый Лидок! Вот и сегодня здесь, в свободную минутку, я снова пытаюсь говорить с тобой, но ты молчишь. Ты рядом со мной, и я специально для тебя поставил стул. Мне теплее от твоего присутствия. Ты согреваешь меня, когда к ночи у нас становится не так многолюдно. Ты рядом на фотокарточке — помнишь, мы все сфотографировались в первый день после выпуска из училища? Среди страшно серьезных перед фотоаппаратом лейтенантов ты улыбаешься, будто ты одна желала этого солнечного дня — окончания училища и исполнения нашей общей мечты. Я гляжу на эту фотографию порой всю длинную-предлинную ночь и вижу тебя. Мы с Геной и Толей вроде бы мужаем, а ты все такая же, как на фотокарточке, почти девочка, хрупкая и беззащитная, какой мы впервые увидели тебя в белом халатике на аэродроме. Мы полюбили тебя почти одновременно и когда сказали об этом друг другу — я уступил. И вот уже долгие годы не могу себе этого простить…»
Ночные дежурства позволяли Кочкину подолгу оставаться одному со своими размышлениями; одиночество, с которым он почти не встречался раньше, на летной работе, теперь стало его постоянным спутником, и он, случалось, радовался, когда дежурство выпадало на Ночь, когда остаешься один на один с черными телефонами да с микрофоном умолкнувших после окончания полетов связных радиостанций.
О чем бы ни думал он в часы, когда день борется с ночью, независимо от своего сознания он возвращался к образу Лиды; ее глаза были всегда рядом, и достаточно было сомкнуть веки, как тут же возникали то ее густые волосы, то ее маленькие, неяркие губы…