Расплата
Шрифт:
— Да, — вздохнула Надежда Яковлевна, — а какая у него хорошая была покойная Анечка. Мы подругами с ней одно время были близкими, но Федор стал поперек этой дружбы.
— Вот и получилось, — продолжал, тяжело дыша, Александр Сергеевич. — До войны от всех занятий отлынивал, лишь на рыбалку с кем-нибудь из ребятишек плавал. А пришли немцы, так словно переродился, стал недоступным, заносчивым. Раньше склонялся перед всеми трудовыми соседями, как плебей перед патрициями, а теперь голову высоко вверх задирает да покрикивает угрожающе на них: «Ваше большевистское время давно кончилось, наступил новый порядок». А нашему голубятнику дяде Степе, который в свои почти семьдесят лет босиком
Вот теперь встречаюсь с ним и вынужден, как представителю новой власти, поклоны отвешивать, будто бы действительно патрицию какому-нибудь или римскому консулу. Так что ты, Мишенька, завидев его, торопись на другую сторону улицы перебраться. Не ошибешься в таком решении.
— Спасибо за предупреждение, Александр Сергеевич, — безулыбчиво сказал Зубков. — Мы к нему обязательно присмотримся. Так ли уж он нужен на нашей прекрасной планете Земля. А теперь мне в самый раз вас и покинуть. И вот ведь как устроены человеческие отношения, — улыбнулся Зубков на прощание, — от Залесского пулей, что называется, вылетел, а от вас ноги не уводят.
— Они лучше вас самого разобрались, у кого надо задерживаться, а от кого побыстрее уходить, эти ваши ноги, — засмеялась хозяйка дома.
Александр Сергеевич вывел гостя в коридор, открыл парадное.
— Иди быстрым шагом, Мишенька, — напутствовал он. — И не оборачивайся. Ради всего святого, не оборачивайся. Есть такая примета: оборачиваться — это означает лишать себя новых встреч. А вот если ты расстаешься и уходишь не оборачиваясь, значит, еще раз обязательно возвратишься, чтобы увидеть тех, кого покинул.
— Спасибо, Александр Сергеевич, я обязательно к вам вернусь, — улыбнувшись, ответил Зубков и пошел не оборачиваясь вверх по Барочной.
Подперев мягкими белыми руками подбородок, Липа задумчиво сидела у раскрытого окна, выходящего на залитый осенним солнцем разгороженный двор. Из окна можно было лишь по пояс увидеть проходящих мимо людей и по обувке определить — мужчина или женщина это. Ватагу суетящихся во дворе ребятишек, среди которых был и ее Жорка, Липа тем более не видела, лишь по шуму и восклицаниям знала, что они играют в футбол, с ожесточением пиная тряпичный мяч, и ее сын в этой игре не блещет, потому что именно на него соседский третьеклассник Колпаков обидно кричал «мазила» и грозился прогнать с поля.
Липа была далека от того, чтобы вмешиваться в мальчишечьи отношения. По ее твердому убеждению, сын должен был сам прокладывать себе путь и на футбольной площадке в частности и в жизни вообще. Жорка рос крепким мальчишкой, до того похожим на отца, что она даже завидовала, а иногда и обижалась.
— Слышишь, Иван, ну всем он в тебя пошел. А где же материнское начало? Ну хоть бы одну черточку унаследовал, — жаловалась она.
— А разве это плохо? — смеялся Иван Мартынович. — Зря ты ревнуешь, Липонька. Наш Жорка статью действительно в меня, но душевность и ласковость только от тебя позаимствовал. Он наш, женушка, — шел на компромисс Дронов и нежно клал на ее плечо тяжелую натруженную руку с въевшейся паровозной пылью.
Как преданно любил он эту женщину, давшую ему огромное человеческое счастье в это черное от горя время фашистского нашествия на донскую землю! По ее туманившимся
— Вот мы и опять вместе, — шептала Липа, — и никто нас не разлучит; Никто, никогда, даже эта ненавистная старуха смерть.
— Зачем ты ее упоминаешь? — басил Дронов. — Да пусть сгинет к ляду.
Он ничего не сказал ей особенного и в тот день, когда уходил на первое в своей жизни боевое задание. После того как рявкнул в ночной тишине оглушительный взрыв и немцы, опомнившись, подняли бесцельную автоматную стрельбу, взбаламутив только собак, Дронов вскоре же бесшумно открыл своим ключом квартиру и увидел у высокого подоконника Липу. Положив мягкий подбородок на теплые ото сна, крестом сложенные руки, глядя сухими от горя и ожидания глазами в мерцавшее над железнодорожной окраиной небо, она устало вздохнула:
— Живой?
— Живой, — стараясь как можно беспечнее выговорить это слово, ответил муж.
— Боже мой, — вздохнула Липа. — Как часто будет теперь это повторяться? Раньше ты был только моим, а теперь принадлежишь судьбе.
Он гладил ее, как маленькую, по голове, заглядывал в страдающие глаза и говорил:
— Где же логика, Липа? Сначала ты пылала от возмущения при одной мысли, что наши отступают из города, а в их боевых рядах меня нет. Ты тогда почти в ярость пришла от одного лишь предположения, что я намереваюсь остаться в стороне от войны. Помнишь?
— Помню, — печально улыбнулась женщина.
— Вот видишь, — укоризненно вздохнул Дронов. — А теперь готова расплакаться, если я исчезаю всего на несколько часов из дома. Ерунда, Липа! — воскликнул он, сжимая тяжелые кулаки. — Я верю в свою счастливую звезду. Она ни за что не погаснет на небосклоне, если ты будешь рядом. Ты для меня — как свежий ветер. Перешагнешь порог нашей мрачной квартиры — и в ней будто солнце. А тебе теперь не нравится мой нынешний образ жизни? Что же мне делать, право? Ну, хочешь, пойду к немецкому коменданту, сделаю ручками «Хенде хох» и скажу после такого реверанса: готов, мол, вам служить до полной победы третьего рейха… Вот и живым останусь, если наши, разумеется, не приколотят.
— Да перестань ты, — с грустной улыбкой оборвала его Липа. — Ты мне прежде всего муж. Любимый муж, а не постылый. А уж боец партизанского отряда это потом.
— А по-моему, наоборот, — перебирая ее душистые волосы, возражал Дронов.
Так они и жили, деля поровну жалкий паек и возрастающие тревоги.
На футбольной площадке счет был уже четырнадцать-десять в пользу одной из команд, когда Липа заметила, что по узкой глинистой дорожке, ведущей от железнодорожного полотна к их дому, неторопливо поднимается в своем черном промасленном комбинезоне Иван Мартынович со своим стандартным чемоданом в руке. О таком рундучке можно было много песен и легенд сложить, ибо ни один паровозный машинист, кочегар без него не обходился. Липа заволновалась, бросилась в коридор, стала зажигать керосинку, поставила на нее кастрюлю с жидкой лапшой — этим единственным их продовольствием, которое надо было делить на весь день. А потом не выдержала и, как маленькая девочка, бросилась по крутой глинистой дорожке навстречу мужу, обняла его, прижимаясь высокой мягкой грудью, вся трепетная, хмельная от счастья.