Распря с веком. В два голоса
Шрифт:
Она была, казалось, исчерпана с последней строкой Анны Андреевны Ахматовой. Она кончила свое великое, почти двухсотлетнее бытие, оставив руины, на которых покоились могильными плитами Федор Гладков, Федор Панферов и Александр Фадеев. Он появился в высшей степени неуместно, с их точки зрения неуместно и несвоевременно, и нежданно. Казалось, все кончено — одна из величайших в мире национальных культур исчерпана. И вдруг в этой пустыне появился писатель — надежда новой, молодой России.
Появление Солженицына в эпоху, которая названа словечком, в высшей степени неточно отражающим явления, которые возникли после смерти Сталина и названы «Оттепелью», — к этому явлению Солженицын никакого отношения не имеет. Та оттепель — официальная, официозная, полуразрешенная, полузапрещенная, на которую глядели сквозь пальцы, оттепель Евтушенко и Вознесенского — никакого отношения
Франк: В чем Вы видите основное значение Солженицына? Только ли в том, что его произведения дышат правдой, или Вы видите в нем также какие-то новые формальные элементы, которые отличают его от его современников?
Белинков: Я охотно отвечу на этот вопрос, потому что существуют, как мне кажется, в высшей степени неуместные заблуждения по поводу того, что может быть необычайно интересное содержание и в высшей степени традиционная форма, или, если угодно, наоборот. Это так называемый «формализм» из газеты «Культура и жизнь». Ничего подобного в искусстве не бывает. Не бывает интересного содержания в неинтересной форме, и не бывает интересной формы с неинтересным содержанием. Когда приходит великий художник и приводит с собой нового героя, то он приводит его в новой форме. Для того чтобы появилась бахрома на штанах Раскольникова, эта великая метафора великого писателя, — нужно, чтобы появился новый герой и новая форма романа. Новая форма романа Достоевского была, несомненно, связана чрезвычайно тесными узами с тем новым открытием мира, которое совершил великий писатель.
Солженицын — художник XX века; он обладает некоторыми чрезвычайно специфическими особенностями нашего времени, связанного [очень] сложными синтетическими путями с ритмом, со звуком, с тем, что Блок называл «музыкой времени»; он обладает чрезвычайно острой видимостью предмета. Если Вы исчислите количество информации на единицу текста у Солженицына, то вы увидите, что там сообщено необычайно много, гораздо больше, чем на подобную же единицу в классическом произведении. Дело не в том, что Солженицын пишет хуже или лучше, чем писали русские или западноевропейские классики, он пишет по-другому, он пишет так, как мыслит, ощущает себя, движется во времени XX века, века, чрезвычайно насыщенного информацией. Коммуникации Солженицына необычайно сложны, не прямы и связаны с необыкновенно разветвленным, сложным кругом ассоциаций и аллюзий. Что же касается другого элемента, который назван был, скажем в советской поэтике, «содержанием», то здесь у Солженицына есть одна особенность, которая сделала его действительно важнейшим писателем России. Как всякий великий писатель, Солженицын говорит о главном. Главное, о чем рассказал Солженицын, — это о преступлении, которое всегда, начиная с Книги Бытия, с рассказа о Каине, почиталось за величайшее преступление, величайшее непрощаемое преступление. Солженицын рассказал об убийстве. И та ненависть, которую он встретил со стороны официальной России, была совершенно естественной, потому что он рассказал о самом жестоком преступлении, которое когда бы то ни было творилось в мировой истории. В мировой истории много крови; в мировой истории было много убийств, но так много за такой короткий срок убить людей смогла только советская власть. Солженицын рассказал об этом со всей обстоятельностью, как о главном преступлении режима, и он стал главным писателем века.
Франк: Я понимаю, что Вы имеете в виду, Аркадий Викторович, но ведь преступления не измеряются только количественно. Меня всегда поражало в советской литературе, что к моменту смерти или умерщвления относятся чисто внешне, механически, а у Солженицына поражает духовное отношение к смерти. В этом также его отличительная черта, если сравнить его с другими произведениями его эпохи.
Белинков: Конечно, смысл и значение Солженицына вовсе не только в том, что в его книгах изображено большое количество убитых. И мы ценим «Гамлета» и, в частности, последнюю сцену, завершающую трагедию, не потому что там оказалось восемь убитых, что там убиты все, а оттого что все предшествующие пять актов «Гамлета» психологически и социально мотивируют это убийство. И конечно, значение Солженицына не в том, [что] там у него много смертей и много убитых, — этим нас не удивишь. Мы люди — современники разных фашизмов. Мы видели и итальянские убийства, мы видели немецкие убийства, мы видели советские убийства, и смысл и назначение Солженицына вовсе не в том,
История советской власти — это история постоянного уничтожения духовных ценностей. Если за эти 52 года из духовных ценностей что-то осталось, то это осталось только потому, что было оказано сопротивление, и благодаря этому сопротивлению удалось в какую-то минуту победить советскую власть. «Мастер и Маргарита», книги Солженицына, лирика Ахматовой, лирика и эпос Пастернака — это победы над советской властью; если бы их не было, то ничего из того, о чем я сейчас говорил, существовать не могло бы.
Франк: Аркадий Викторович, Вы, конечно, согласитесь со мной, что сила и значение Солженицына заключаются не только в том обличительном моменте, о котором Вы так убедительно говорили, но и в том, что ему удается на этом страшном фоне показать нечто, что обычно называется пошлым словом, — положительного героя; в частности, я имею в виду такой образ, как Матрену, эту старую бабу, которую он показал; ему удалось создать, воссоздать тот образ, который бытовал в русской литературе еще до него, но он показал это в новых условиях.
Белинков: Вы совершенно правы. Я только к этому добавил бы то, что Солженицын создал и другого положительного героя, который до него не существовал. Он создал положительного героя Нержина, он создал других положительных героев и в «Раковом корпусе», и в «Круге первом», и это явление уникальное, феноменальное и исключительное. Если Матрена восходит к классическим образам положительных героев русской литературы, предшествующей Солженицыну, то герой-протестант, герой-борец положительный потому, что он борется за высокие идеалы демократии. Это уже создано Солженицыным.
Франк: Один формальный вопрос, Аркадий Викторович. Вы считаете на основании Вашего изучения больших романов Солженицына — я имею в виду «Раковый корпус» и «В круге первом», — что это произведения уже оконченные или там есть элементы еще такой, недостаточной обработки самого автора?
Белинков: Нет законченного произведения до тех пор, пока сам автор не выпустит свою книгу. Выпускал свои книги на Западе не Солженицын; попали они на Запад в одном варианте. Писатель никогда не считает свою вещь законченной, и всякий большой писатель стремится ко второму изданию не для того, чтобы повторить то, что он сказал раньше, а для того, чтобы сказать что-то новое, что-то прибавить к тому, что уже было сказано; и каждый раз, когда читаешь предшествующий вариант, первое, скажем, издание, оно вызывает всегда чувство глубочайшего неудовлетворения. И когда Солженицын говорит о том, как его искажают западные издатели, то он говорит, несомненно, с глубочайшей искренностью и горечью об этом. Я, зная многие варианты отдельных кусков или целых произведений Солженицына, могу засвидетельствовать, что из изданного на Западе выбрано не лучшее. Но такова судьба русского писателя, который не может держать корректуру, который не может спорить со своим редактором, который не может видеть свой текст в печати, исправить его, дополнить, закончить.
Франк: Аркадий Викторович, Вы мне говорили в частном разговоре, что Ваш жизненный путь и путь Солженицына несколько раз скрещивались. Может быть, Вы расскажете об этом нашим слушателям?
Белинков: Да, это произошло совершенно случайно, если говорить о ранней поре этих путей, и не случайно, очевидно, тогда, когда нам уже довелось познакомиться в Москве после того, как оба мы были освобождены. Что касается начальной стадии этого знакомства, то оно произошло случайно, если вообще можно считать случайным то, что большое количество русских писателей сидят в тюрьме, и, естественно, поскольку их много, то могут там встретиться.
Случайность заключалась в том, что на Большой Лубянке, начиная с 44-го года и дальше в 45-м году, в течение некоторого времени мы сидели на одном этаже, я — в 56-й камере, Александр Исаевич Солженицын — в 53-й камере, и, по установленному во внутренней тюрьме режиму, я трижды в день, а чаще и больше, если вызывался на допрос, проходил мимо камеры Солженицына, уж никак не думая, что я прохожу мимо человека, который впоследствии станет лучшим писателем России, с которым мне доведется встретиться.