Распря с веком. В два голоса
Шрифт:
В истории нет убедительных и неубедительных, нет умных и глупых, нет ученых и невежественных, нет хороших и плохих концепций.
В истории есть только сильные и слабые концепции. Такие, которые могут набить морду.
И только сильные концепции в истории становятся убедительными и переубедительными, умными, учеными и хорошими, и находят апологетов, которые прекрасно доказывают (потом), какие умные, ученые и хорошие всегда бывают победившие концепции.
Что же касается апологетов, то лишь тупые люди могут думать, что апологетов покупают. Среди них были такие, на покупку которых не хватило бы статей культурных мероприятий бюджета. Тацита, Данте, Кампанеллу, Мильтона [стерто. — Н.Б.] не покупали.
И мы, умные, ученые
Творческий человек может придумать тысячи всяких вещей, большинство из которых, к сожалению, решительно никому не нужны. (Очень весело, например, изобрести пуговицу с электромотором или портативную машинку, которая за вас с удовольствием ела бы шоколадные конфеты или пончики.)
Драмы следует писать главным образом такие, которые нужны.
Драмы, похожие на электрические пуговицы и самокушающие машинки, не надо писать.
Назначение искусства не в производстве бесполезных изящных и неизящных бесполезных вещей, но в агитации за высокое назначение человека и его истории.
Смысл таланта заключается не в уменьи написать роман или придумать парашют, а в исполнении высокого назначения творчества исправлять сильно испорченную историю народов. Все то, что делает человек, нужно только тогда, когда его творчество вмешивается в судьбы людей. Для этого, кроме умения писать романы и придумывать парашюты, необходимо еще уменье включить их в историю, высокое уменье вмешиваться в судьбы людей. Этот талант не хуже и не лучше уменья писать романы и придумывать парашюты. Смысл всякого творчества в исполнении назначения. Исполнение назначения — это победа в борьбе за лучшую человеческую историю. Умение создавать и включать созданное в историю не два разных уменья, а одно. На свете всегда было много хороших романов и парашютов, большей частью никому не известных и никому не нужных, не сыгравших в судьбах людей никакой роли, потому что ими не выполнено главное назначение творчества: исправление запущенной человеческой истории. <…>
Всякая книга только тогда может быть полезна, когда ее брошюруют в очередной том текущей литературы.
Она может как раз подойти к современной литературе форматом и набором или выпрыгивать из современной литературы, кусаться, царапаться и ругаться. Но она не может быть клинописной глиняной табличкой, папирусом, пергаментом, которые ни в какие двери современной литературы не лезут.
Настоящая книга может быть только такой, которая необходима современности. <…>
В этой главе между любознательным читателем и скептическим автором рецензии происходит следующий раздраженный диалог.
Любознательный читатель: «Деньги назад! Что это в самом деле?! Прошла уже чуть ли не половина листа, дело к вечеру, а где же трагедия?!»
Автор рецензии (скептик): «Извиняюсь. Пропали Ваши денежки. Трагедии — нет».
<…> Это художественное произведение погубили жанр, слишком серьезное отношение автора к жизни и полное непонимание литературы нашего времени.
Цветущее поле традиции было вытоптано еще задолго до появления этой драмы.
На соблюдении традиций внутреннего распорядка настаивают главным образом те авторы, которые ничего не могут придумать сами.
Художник же выгодно отличается от пешехода тем, что он не соблюдает правил движения, а лезет черт его знает куда.
<…>
Эта драма до такой степени традиционна и кукольна, что о ней даже не стоит говорить с одесским акцентом.
О ней нужно
О Кукольнике же главным образом говорилось, что он любит серьезные проблемы, руку всевышнего, свой народ и не умеет писать исторические трагедии.
Я всю жизнь в стихах и прозе (и даже в исторических трагедиях. Sic!) ненавидел шовинистические и националистические любовные экстазы.
<…>
Избранность евреев мне так же противна, как избранность немцев.
<…>
В доказательство своего прогрессивного национально-колониального мировоззрения я готов выдать собственную бесконечно женственную, преисполненную грации, очарования и спиритуалистической белизны дочь за вонючего турку при условии лишь, что этот самый турок умен и талантлив, что турок не очень вонюч (главным образом в идеологическом смысле) и что турок не тратит денег на оплату алиментов и т. д.
Еврейский вопрос превратился в слона, потому что между национальными патриотизмами, с которыми соприкасалось еврейство, и самим еврейством возникала диспропорция.
Я не думаю, что евреи лучше французов или турок.
Я думаю, что мучительная биография евреев дала им право заблуждаться, что они лучше французов или турок.
Все, что я написал в этих десяти главах, наверное, не имеет никакого отношения к драматургу и его драме.
Но это имеет отношение к вопросу об упадке драматургии в эпоху расцвета пагубной «теории» бесконфликтности и в эпоху расцвета прогрессивной теории сатирической комедии, а также к нетерпимому выполнению плана на 26,4 % по драматургии. В связи с этим я не зачеркиваю написанного в этих десяти главах и не начинаю сначала.
Это не рецензия, a essai. A essai — это лирика. А лирика — это всегда длинно и немного стыдно.
Персы, хорошо знавшие толк в поэзии, уверяли: для того, чтобы получились стихи, нужны ритм, рифма и намерение писать стихи.
Автор все еще не упомянутой выше драмы, не будучи персом (первая ошибка автора) и будучи евреем, вероятно, среднего качества (вторая ошибка автора), удовлетворился только намерением (третья, роковая ошибка автора). Персы сказали бы в этом случае, что одного намерения не хватит и на рабайю [41] . И они были бы правы.
41
Рабайя — то же, что рабаи — строфа из четырех строк, в которой одна строка не рифмуется. — Н.Б.
А для трехактной драмы просто ничтожно мало.
Драмы не вышло, потому что в ней нет ничего, кроме хорошего намерения.
Возможно, что этого хватило бы на католическую драму. Но для еврейской мало. Драмы не вышло, потому что те ритм и рифма, которые в ней есть, набили оскомину еще персам времен Дария Гистапса, грекам (которые знали только ритм и не знали рифм) и длиннобородым библейским иудеям.
<…>
Смешно и нелепо писать драму, делая вид, что до нее в мировой литературе ничего не было. Художник, садясь за письменный стол, должен не думать о том, как бы ему проскользнуть незамеченным между чужими драмами, но должен знать, что он принесет нового в великий опыт мировой литературы. Что новое — это обязательно оригинально. Что художник оригинален только тогда, когда он искренен. Потому что искренность — это похожесть только на самого себя самого. Потому что мысли разных людей так же непохожи, как непохожи их носы, уши и дактилоскопические отпечатки. Поэтому каждое искреннее произведение человека — оригинально. Оно обречено анатомией человека на оригинальность. Люди, работающие по традиции, — это обманщики, и их, знаете, все-таки лучше не оставлять наедине с чужими книгами… Как-то, знаете, спокойнее.