Распутин (др.издание)
Шрифт:
Голос ее оборвался, и в бархатных глазах налились слезы.
— Очень сожалею, но… м-м-м… это решительно невозможно… — стараясь придать своему незначительному птичьему лицу важность, отвечал Вадим Васильевич. — Решительно невозможно…
— Нам… прямо деваться некуда… — дрожащими губами проговорила Варя, борясь со слезами. — Пожалуйста… А брат… мы слышали, что у вас нет письмоводителя… а брат, пока его снова не возьмут на фронт, мог бы помогать вам в работе, чтобы отплатить…
— Ничего не могу поделать: это решительно неудобно… Как вы сами не понимаете этого? — говорил Вадим Васильевич, чувствуя, как
— Но вы не смеете… — вдруг горячо заговорил Митя. — Вы должны войти в наше положение… Наш отец… чтобы его черти побрали…
— Ах, Митя, да не горячись ты так, ради Бога… Погоди! — болезненно сморщилась Варя. — Ну что ты этим возьмешь? Дело в том, что у нас нет ни копейки денег, кроме тех пятидесяти рублей, которые получает мама после… своего первого мужа. А теперь такая страшная дороговизна. А мама больна — у нее тяжелое душевное расстройство. Я должна была даже бросить курсы из-за нее. Я могла бы взять место какое-нибудь, но как же я покину ее? Брат заработает у вас письмоводителем квартиру…
— Не могу!
— Но это подло! — крикнул Митя. — Если бы отец не поступил с нами так подло, если бы он узаконил нас, мы были бы в этом имении такие же хозяева, как и вы. Вы не смеете пользоваться его оплошностью! И все равно, если вы не дадите нам квартиры — дом все равно ведь пустой стоит, — мы снимем избу где-нибудь поблизости…
— Какое бесстыдство! Неужели вам не стыдно? А еще студент!
— При чем тут стыдно? — воскликнул, весь горя, Митя. — Если тут есть кому стыдиться, то не нам, а вам… Как вы смеете говорить нам о каком-то стыде?!
Пленный германец, бросив боковой взгляд на террасу, вышел из сада.
— Митя, я умоляю тебя! — проговорила Варя молящим голосом. — Ну не можешь говорить спокойно, так уйди… Я же говорила, что тебе не надо ходить…
— Да как он, эта идиотская морда, смеет говорить нам…
— Митя, оставь! Вы, пожалуйста, извините его: он после болезни такой у нас нервный…
— Нервный, а в письмоводители хочет… — криво усмехнулся Вадим Васильевич, с ненавистью глядя на взбаламученное лицо юноши. — Идите, пожалуйста, я ничего не могу сделать для вас… Ничего не сделаю… Идите!
Варя, сгорбившись, закрыла лицо руками и пошла по скрипучим перекошенным ступеням террасы. У калитки она справилась со слезами: во дворе у съехавшего набок крыльца стоял, окруженный мужиками, высокий германец. Он что-то говорил мужикам, а они добродушно скалили зубы и трепали его по плечу. Заметив выходивших из калитки молодых людей, германец снова тотчас же пошел на работу. Измученное лицо Вари невольно потянуло его к себе, а она, поймав участливый взгляд этих ясно-голубых, как горные озера, глаз, смутилась и опустила голову.
Вадим Васильевич шагал по своему сумрачному кабинету из угла в угол. Лорд Эпсом то лениво следил глазами за своим хозяином, то начинал зализывать свои болячки. В солнечном саду заливались зяблики…
— Да вы вышли бы, что ли, к мужикам-то, Вадим Васильич… — останавливаясь в дверях, проговорила Маша. — С коих пор сидят…
— А
— Все же вышли бы… Может, что и сумеете… — настаивала Маша. — Ведь не зря народ ходит, а по делу…
— Ну ладно, ладно… Не велики дела… И все брось, так солнце всходить не перестанет… Заступница всех скорбящих!
Он надел свою смятую фуражку с кокардой, но чтобы не показывать Маше вида, что он послушался ее, он прошел в сад.
— Ну что, майн либер Августин? [60] — с тяжелой улыбкой спросил он германца, который возился что-то около крыжовника. — Как дела?
60
Mein lieber Augustin — мой милый Августин (нем.),строка из песни.
— Ничего, пойдет понемножку… — улыбаясь, отвечал тот на правильном русском языке. — Совсем забросили вы ваш сад… Осенью надо будет все резать, все копать, тогда будет толк…
Вадим Васильевич прекрасно знал, что не будет он осенью ни резать, ни копать, а потому равнодушно смотрел на интеллигентное лицо пленного, которого он неизвестно зачем взял себе из города: другие брали, и он, чтобы не отставать, взял. Первый день он был еще интересен своим странным акцентом, своими рассказами о сражениях, в которых все искали того, чего не было в газетах,но потом все это быстро наскучило ему, и майн либер Августин, как упорно звал его Вадим Васильевич, отошел от него, как и все в жизни, в какую-то серую скучную даль.
Вадим Васильевич направился было к мужикам, но вдруг остановился, подумал и — решительно повернул в дом.
— Скажи поди им, что письмоводителя все нет, — строго сказал он Маше, — и что без него я ничего не могу… Я не знаю даже, где какая бумага лежит… Иди, иди, будет тебе еще! Заступница!..
— Эх вы! — с укором проговорила Маша и, выйдя к мужикам, стала обирать у них прошения и всякие бумаги.
Те покачивали головами и сокрушенно скребли в затылках.
— Эй, Вильгельма, подь-ка, родимый, сюды! — звонко прокричала с крыльца Акулина, кухарка, разъевшаяся баба с добрым красным лицом, похожим на луну. — Иди-ка скорея!
Германец бросил работу и пошел в настежь раскрытую кухню, в которой стоял страшный чад: что-то подгорело. Там на табурете перед старинными часами в огромном пузатом футляре стоял кучер Ефим, пожилой и серьезный здоровый мужик, рябой и с серьгой в ухе, и по потускневшему циферблату вертел стрелки туда и сюда, чтобы наладить бой. Но бой не налаживался: стрелки показывали двенадцать, а часы били три. Акулина, кухарка, подпершись в бока, стояла около и давала советы, как и что лучше сделать. Тут же стоял и сват ее, староста из Уланки, худой костлявый барышник с глухим кашлем и воровскими глазами. Он пришел было к земскому по делу, но ничего не добился и теперь прохлаждался в кухне, делая вид, что дает советы, и дожидаясь, не позовет ли его сваха отобедать. А может, и поднесет…