Распутин (др.издание)
Шрифт:
Американка эта была душой, отчасти родственной Степану Кузьмичу. Он тоже любил рекорды, любил быть первым. Дом его — первый на весь город по своему убранству. У него первого был в старину здесь велосипед, у него первого телефон с заводом и дачей, у него — первый автомобиль. Ни у кого жена не одевалась с таким шиком, как у него, ни у кого не было здесь таких великолепных тяжелых сенбернаров, ни у кого не было павлина, цесарок, каких-то необыкновенных гусей с наростами, каких-то невероятных петухов, которые орали диким басом. Целые дни у его забора стояли любопытные и смотрели на все эти диковины. Немало было диковинок и в его огромном, красиво убранном кабинете с чудесным столом, с книжными шкапами, полными дорогих книг в великолепных
За чугунным забором на тихой зеленой улице вдруг послышался гнусавый властный гудок автомобиля. Степан Кузьмич с удивлением поднял голову. Гудок повторился у самых ворот, послышался мерный стук остановленного мотора и знакомые голоса.
— Анюта, Анюта!.. — весело крикнул Степан Кузьмич. — Ваня приехал… На автомобиле…
— Да не может быть!
Оба быстро сбежали с широкой террасы, где две кокетливых горничных в белых передниках и каких-то тоже белых штучках на голове уже накрывали стол для обеда, и устремились к воротам, за которыми виднелся остановившийся огромный автомобиль и трое гостей: двое в английских дорожных широких костюмах, а третий, шофер, похожий на водолаза или летчика.
— Ваня… Люба… Вот сюрприз… Боже, да и дядя Вася! Ну, можно сказать, утешили… Милости просим, жалуйте…
Ваня, брат Анны Егоровны, рослый, весь какой-то точно деревянный, с красивым, но отекшим от вина, бритым американским лицом, снял свои невероятные очки, огромные рукавицы с раструбами и, как-то особенно вывертывая локоть, пожал Степану Кузьмичу руку и поцеловался щека в щеку с сестрой. Люба, его жена, тонкая, изящная, с красивыми жадными глазами, уже щебетала и смеялась с Анной Егоровной, а дядя Вася, жирный, мягкий, как упитанный кот, старец, занимавшийся дисконтом, маслянистыми глазами ощупывал энергичный бюст хозяйки.
— Новый? — кивнул на мерно, как часы, постукивавший автомобиль Степан Кузьмич.
— Новый. Американец. Шесть цилиндров. Хорош?
— Хорош. Прямо из Москвы? Без енцендентов?
Говоря с Ваней, он всегда невольно принимал его телеграфический стиль речи. Ваня думал, что американцы всегда так говорят: тайм из моней. [53]
— Ничего особенного. Одного мужика
— Ха-ха-ха-ха… А как шли?
— Семь часов… Шоссе разбито.
53
Time is money — Время — деньги (англ.).
— Здорово! Что же, на двор?
— Не стоит. Отдохнем часок и назад.
— Вот пустяки! Ночуете…
— Нет. Завтра гонки.
— Ну, идемте, идемте…
Все, весело переговариваясь, пошли к заплетенной какою-то причудливой зеленью террасе. Горничные в белых штучках почтительно принимали от гостей верхнюю одежду и всею фигурой выражали полную готовность расшибиться для них вдребезги.
Анна Егоровна оторвалась на минутку, чтобы внести нужные изменения в обед, Люба пошла полоскаться и душиться в ее комнату, а мужчины приводили себя в порядок у Степана Кузьмича. И скоро все, чистые, душистые, самодовольные, уже сидели вокруг белоснежного стола, на котором благоухала какая-то совершенно необыкновенная окрошка и красовались — несмотря на торжественно предписанную трезвость — разные бутылки с водками и винами. Тут же лежал огромный Мустафа, имевший три золотых медали, и в его умных глазах стояла печаль.
— Ну а мобилизации не боишься? — наливая всем холодной водки, спросил шутя Степан Кузьмич Ваню.
— Нет. Все улажено… — отвечал тот, прожевывая какую-то удивительную рыбку. — Как директор не подлежу.
— Да ведь вы на оборону не работаете?
— Стали работать. Для меня. Материи защитного цвета.
— И вполне безопасно?
— Вполне. Для защиты отечества тяжел.
— Эдак все бы отяжелели!
— Их дело. Пусть устраиваются.
— А на это лето никуда? — спросила Анна Егоровна Любу.
— Нет, хочу прокатиться в Кисловодск… Вот и дядя Вася собирается.
— Ах, старичок, старичок, пора бы тебе и о душе подумать… — пошутил Степан Кузьмич.
— И думаю, и думаю…
— Думаешь ты о девочках…
— А что же? И девчоночек Господь сотворил… — сказал старичок. — Мы с девчоночками живем по-милому, по-хорошему. Жалеют они меня, старичка. Сударушки вы мои, для чего и на свете-то вольном жить, как не для своего собственного удовольствия? Нет, нет, я вот лучше красненького…
— Поедемте и вы… — сказала Люба. — Вот Ваня и отвез бы нас всех на машине прямо до места…
— Ой нет, куда там… — вяло проговорила Анна Егоровна. — Пылища, жарища… Нет, я ни за что!
— Распускаешься ты, вот что я скажу тебе, сестрица… — сказала, смеясь, Люба. — Разве можно жить этой вашей провинциальной коровьей жизнью? Спите, едите, зеваете…
— И я не поеду… — протелеграфировал Ваня. — Предполагается пробег Москва — Томск.
— Смотри, не сломай головы… Мужичишки теперь сердитые, черти… — сказал Степан Кузьмич.
— Нет. Я с графом Пустозерским. Поберегут. У него связи.
И была удивительная лососина, и ростбиф, и цыплята, и спаржа, и всякие вина. Лица раскраснелись, языки развязались, и глаза заблестели. Вдали у реки свистел паровоз. У чугунной решетки торчали любопытные, и у них текли слюнки. А Степан Кузьмич, как только замечал за густыми кустами эти фигуры любопытных, невольно поднимал диапазон выше, громче говорил, громче смеялся и возглашал во всеуслышание:
— А ну, еще шампанчику!
— Ого! — воскликнула Люба, вдруг заметив павлина. — Давно?
— Разве ты его раньше не видала? Давно… Правда, хорош?
— Нет, я не люблю их… — глотая холодный покалывающий огонь вина, отвечала Люба. — У них ужасно неинтеллигентные морды…
И она рассыпалась серебристым смехом.
Павлин взлетел опять на забор, дико вскрикнул и вдруг распустил свой хвост…
— Ого! — сказал кто-то за забором почтительно.
— А ну, еще шампанчику! — сияя, проговорил Степан Кузьмич.