Расшифровано временем(Повести и рассказы)
Шрифт:
А когда пили чай, он вдруг подмигнул мне:
— Сегодня 18 февраля, молодой человек! До войны в этот день жена устраивала званый ужин. Приходили друзья, и мы пили лучшее вино из Абрау-Дюрсо, — он подошел к связке книг, порылся и вернулся с маленькой брошюркой в поблекшей голубовато-серой бумажной обложке. Стоя, торжественно сказал: —18 февраля 1825 года был отпечатан и выпущен в продажу весь тираж первой главы «Евгения Онегина»! Две тысячи четыреста экземпляров. Вот она. — он протянул мне книгу.
На титульном листе значилось: «Евгений Онегин. Роман в стихах. Сочинение Александра Пушкина. Санкт-Петербург. В типографии департамента народного просвещения. 1825».
Этому
— Вам ведь сложно представить нынче, что для тогдашнего читателя этой книжицы ни Татьяны, ни Ленского еще не существовало! — он сощурил глаза и задрал бородку. — Роман-то выходил по главам, с интервалом. А вы в школе читали его сразу! И, конечно же, знали что-то о его прелестных героях еще задолго до знакомства с текстом. Пушкин входит в нашу жизнь с детства… И еще заметьте: из 2400 экземпляров до нас дошли единицы. Но дошли! Так как же не уберечь их?!
Я понимал восторг Николая Петровича. Да и сам был удивлен, что держал в руках такую реликвию, с трудом представлял себе, чьи еще руки могли ее касаться… И вдруг Пушкин — великое и вечное имя- символ, вошедшее еще в детское сознание, как постоянная данность, один и тот же портретик в хрестоматии, — предстал в виде слабой, доступной разрушению живой плоти: тоненькая книжечка. Это была уже осязаемая и зримая часть того, во имя чего не раз звучали в торжественных случаях солдатские клятвы не отдать на поругание нашу историю и во имя чего солдаты просто умирали в бою, в тот момент вовсе и не ощущая в себе, как все это неистребимо, как связано воедино в нашей душе, со знати, в жизни с самых малых лет…
— …И существует, молодой человек, зависимость, — почти крикнул он мне тогда. — И векторные силы ее невероятной досягаемости. Невидимые, они пронзают дни и целые столетия; Зависимость между двумя конкретными людьми, между народами, между эпохами и социальными системами. А следовательно, и поколениями. Не это ли сцепление и является гармонией мира?..
— Хороша гармония — пол-Европы в руинах! — помню, возразил я тогда.
— Как ни странно звучит, но войны — это частность, — заходил он вокруг стола, поглаживая тыльной стороной ладони подбородок. — Мерзкая частность в той неустанной целесообразности, которая управляет человечеством со дня его рождения. Какой-нибудь просвещенный монах, участвовавший в разрушительных крестовых походах, имел основание изречь, что гармонии нет: он видел, как рухнула она под огнем и мечом в реки крови. Однако же через шестьдесят лет после четвертого похода появился Данте, через триста лет — нате вам: Шекспир! Прошли еще века — заговорили Пушкин и Толстой! А сколько было бессмыслицы между этими вехами?!.
Все, что говорил профессор, было понятно мне, интересно и вместе с тем как-то призрачно далеко, только тревожащим холодком касалось моего мозга, но в душе вроде не находило места. Я пытался все это сопоставить с тем, что видел своими глазами: как бегает по танку верткое на ветру пламя, лущится от жара краска и оседает копоть, как сидит солдат, вытянув ноги в обмотках и прижимает к животу вывалившиеся кишки, белое лицо его в последней липкой испарине, а он просит пить и все косит глазом в красное месиво, куда вломился кусок рваного железа… Но не сопоставлялось… Ах, Сеню бы Березкина сюда! — думал я тогда. — Вот кто бы получил полное душевное удовольствие от мудрости Рукавишникова! Любил Сеня такие беседы! Хлебом не корми. Витька, бывало, посмеивался, а Сеня приспускал свое левое веко и ораторствовал. Тут же сопел Марк Щербина, по-медвежьи подмяв Витьку, чтоб не мешал витать мыслям Сени своими
Чем больше я углубляюсь в бумаги Конрада Биллингера, чем острее и громче начинает звучать во мне прошлое, когда читаю свой дневник, тем тревожнее одолевает мысль: смогу ли сделать так, чтоб все было понятно всем? Не эгоистично ли постоянно напоминать людям о том, что кажется главным для тебя? Может, чье-то главное лежит далеко в иной сфере? И годится ли напоминать взрослым, как школьникам, что они выучили не все уроки? Взрослые вольны пользоваться правом выбора.
В годы войны мы — Лосев, Березкин, Щербина и я, молодые тогда, спорили, тоже отыскивая нравственный центр, вокруг которого должно вращаться наше представление о мире; рядом с нами в конце своего пути и по-своему пытался делать это немец Конрад Биллингер.
Кто-то до нас на протяжении веков занимался тем же, не оборвется это и после нашей смерти. А ведь людям уже тысячелетия известно, что негоже силы души тратить лишь на прихоти плоти. Но должно ли успокаивать или обескураживать нас то, что это известно столь давно? Герой одной популярной книги изрек, что добро делают из зла, потому что больше не из чего. Но не слишком ли дорого тогда обходится человечеству грамм добра? И сколько его уже должно быть в таком случае, если на одну чашу весов положить зло, содеянное хотя бы с начала нашего века? Однако справедливой пропорции все еще не сложилось, на другой чаше слишком маленький вес…
Сейчас мой собеседник на эту тему — время, а ведь мог им быть и Сеня Березкин. Именно он, почему-то кажется мне, когда вспоминаю своих погибших друзей.
Шли годы. Время отворовывало у нас Сеню Березкина по черточке — его голос, цвет глаз, их выражение на худом лобастом лице, что-то еще и еще. Мы все реже стали видеться с ним в нашей памяти, и только по какому-нибудь внезапному случаю она, напрягшись, опять воскрешала весь облик Сени, и он недолгий срок жил в ней, смутно колеблясь, как сквозь подвижную воду. Но случаев таких становилось все меньше, у живой жизни всегда избыток насущных хлопот и забот. Сперва я восстал против этой инерции забвения всем сердцем, позже — совестью, еще позже — просто стыдил себя уже разумом.
Как-то сказал об этом Витьке Лосеву. Мы сидели втроем: Наташа, Витька и я у них дома. Алька угощала нас современной «классикой» — американской оперой «Иисус Христос», все время восклицая: «Ну как?»
— Годится, Алька! — хохотал Витька. — Шпарь, глуши модерном сантименты этого дяди, — кивнул он на меня. А потом уже мне — серьезно: — Жить одной памятью — чушь! Сколько можно плыть против течения времени? Все равно где-то не одолеешь, снесет тебя на стремнину в общий торопливый поток. Ты это понимаешь не хуже меня. И уже ощущаешь на себе, но все тужишься. Логика и целесообразность управляют миром. В этом залог его завтрашнего существования.
— И это исчерпывающе устраивает тебя?
— А почему бы нет? Я работаю как одержимый Некогда оглянуться. Разве это оскорбительно для памяти Сеньки и Марка? Работаю для того же, ради чего они погибли, прости за банальность. Сколько я домов построил? Города!
— Дурацкий спор, — вмешалась Наташа. — Оба вы ломитесь в открытую дверь.
— Но каждый в свою, — захохотал Витька.
У Сени Березкина осталась мать — Ольга Ильинична, врач. Сквозь долгие годы мужественно несла она свое горе, укрыв его от сторонних, не разменивая на встречные слова сочувствия, как нечто живое прятала в себе, словно хранила от сглаза, как и бумажку со словами: «…пропал без вести». Была какая-то нелепость в его исчезновении: ушел из роты и пропал.