Рассказ?
Шрифт:
При свете она, казалось, не очень-то хорошо помнила об этой буре. “Выходит, я упала”, - сказала она, уставившись на свои чулки. Ее ошарашил мой, судя по всему, все еще хищный взгляд, мой жадно хватающий воздух рот. Но мало-помалу именно мой вид напомнил ей о чем-то — не о том, без сомнения, что произошло, но о ее собственном присутствии, шагах по улице, об этой комнате, которую она не узнала, и — о чем еще? Ее опять потянуло к двери. Одна из комичных сторон этой сцены заключалась в том, что она, преодолев, чтобы прийти сюда, немало препятствий, думала только о том, как бы уйти, а я — я удерживал ее не только наперекор ей, но и наперекор самому себе. Надо правильно понимать — она смотрела на меня как на кого-то, кого, казалось, никогда не видела, она, стало быть, обнаружила, что заперта — совершенно растерзанной — в мрачном гостиничном номере, вместе с каким-то свирепым типом, который, стоило ей пошевелиться, набрасывался на нее, не давая сдвинуться с места. Ну а я действовал столь же инстинктивно, ибо, не отдавая себе отчета, что ее не знаю, грубо заталкивал ее внутрь комнаты не для того, чтобы там удержать, а чтобы не дать уйти и тем самым потерять то осознание ужаса, с каковым она здесь столкнулась и перед которым ей нужно было склониться — или исчезнуть.
Впоследствии
Много позже она сказала мне — и осталась в этом убежденной, — что я ни на миг не понял, кто она такая, и однако же отнесся к ней не как к незнакомке, а как к кому-то, кого знал более чем хорошо. Потому-то она и сама была сбита с толку — ей никак не удавалось справиться с безмерной задачей и заставить себя узнать, сказать мужчине, смотревшему на нее глазами, в которых она себя не замечала: вы встречали меня там-то и там-то. Это казалось ей невозможным. Но поскольку я к тому же обращался к ней со своего рода свирепой интимностью — а вовсе не как с посторонней, — ей не оставалось ничего другого, как поверить, что произошло нечто, от нее ускользнувшее, и что на самом деле я ее отлично знал, пусть даже сама она оказывалась тогда кем-то себе совершенно незнакомым. Она мне повторила или, точнее, досказала нечаянно начатую фразу, которую мне стоило больших трудов заставить ее договорить — и из-за тыканья, и из-за самих этих слов, про которые она думала, что не должна их слышать. В какой-то момент я сказал ей: “Ты сошла с ума, зачем ты сегодня вышла на улицу?” Вернувшись домой, она вспомнила эти слова и, как только они пришли ей в голову, почувствовала себя невероятно довольной (в то время как сама ее вылазка оставила у нее ощущение кошмара), но также и убежденной, что только что совершила безумный поступок, который ее неведение и легкомыслие сделали еще ужаснее. Поэтому она хотела полностью стушеваться, и больше я от нее ничего не добился.
Она ушла, вот мое главное впечатление от остальной части вечера. Я вновь задумался о девушке, сообщившей мне утром о своей свадьбе. Она работала в банке, и я знал, где она живет, совсем рядом, на рю М. (на которой впоследствии случаю было угодно дважды меня чуть не поселить). Я отправился к ее дому, в котором в то время размещалась и редакция одного политического еженедельника. На лестнице — в этом старом, обветшалом доме была весьма импозантная лестница — мне по плечам прошелся ледяной сквозняк, меня охватила усталость, я проклинал приведший меня туда порыв. К тому же я не очень хорошо помнил, где находится ее квартира, и принялся стучать или звонить в одну дверь за другой, но никто мне не отвечал, и я бесцельно ткнулся в какую-то из них. И вот, слегка меня напугав, дверь отворилась, и за нею оказалось какое-то темное пространство (лампочка на лестнице как раз отключилась), что вконец меня напугало, поскольку я решил, что попал не в ту квартиру. Я бывал у нее всего несколько раз; жила она в одной — без прихожей — комнате, разделенной пополам большим занавесом, одна сторона — дневная, другая ночная. Теперь я могу сказать, откуда знал эту молодую женщину. Она уже была замужем, и муж ее из-за легочной болезни провел несколько лет там, где несколько недель довелось провести и мне. Там-то я ее и увидел. Через шесть лет я вновь увидал ее через витрину магазина. Некто совершенно исчезнувший — и вдруг, внезапно, возникший перед вами за стеклом — становится фигурой незаурядной (если не наводит на вас тоску). С полминуты С(имона) Д. вызывала у меня огромное удовольствие, удовольствие, которое даже представлялось с некоторых сторон чрезмерным, безрассудным, и из-за этих тридцати секунд я сдружился с нею намного сильнее, чем когда-либо мог представить. Насколько могу об этом судить, у нее было много достоинств: простая, смелая, она ничего не принимала от богатой семьи мужа и была исполнена некой основательности, которая превращала ее в прекрасную, неиспорченную натуру, — но также и доходящих до грубости порывов откровенности; в остальном, мне кажется, вела она себя вполне нормально. По правде, после того как мне выпала удача увидеть ее через стекло, я за все время встреч с ней думал только о том, как бы вновь сподобиться благодаря ей того “огромного удовольствия” и к тому же стекло разбить. Когда она вышла из магазина и узнала меня, первыми ее словами были: “Знаете, Симон умер (у них были почти одинаковые имена), никогда не говорите мне о нем”. Она была в самом деле очень к нему привязана, ее слова это доказывают.
Ни с того ни с сего прийти в этот ночной час, когда она, возможно, была вторично замужем, — этого она никак не могла от меня ожидать. Был ли я готов уйти? — не думаю, теперь эта темная, неведомая комната меня зачаровывала, цель крылась именно там, во мраке. Вдумываясь в странность своего поступка, я вижу в нем некий резон: я в свою очередь открыл дверь, чтобы необъяснимым образом войти туда, где меня не ждали; по крайней мере это соображение пришло мне в голову, когда я вглядывался в темноту. Но если я хотел понять, каким образом может вновь возобновиться давешнее безумие, как набросится на меня безумное существо, а сам я стану страшилищем, то в этом я не преуспел. За занавесом забрезжил слабый свет. Я сразу же узнал комнату. Чуть позже я опять ощутил лестничный сквозняк, похоже, я вернулся прямо в отель.
Что развеселило
Теперь я бы хотел отметить нечто иное. Я говорю о делах, казалось бы, ничтожных и оставляю в стороне события общественные. События же эти были необычайной важности и что ни день полностью меня захватывали. Но сегодня они — перегной, мертва их история и мертвы те часы и та жизнь, которым случилось тогда быть моими. Говорит текущая минута — и та, что придет за ней следом. Всем тем, кому она дала приют, еще мила тень вчерашнего мира, но она изгладится. И на воспоминания о былом уже рушится лавиной мир приходящий.
В конце концов я с горячностью посоветовал ей выйти замуж. “Хорошо, — сказала она, — решено. Но пусть не остается никаких сомнений — мы больше не увидимся”. Потом она прислала мне письмо, в котором писала: “Если у вас есть какое-то объяснение тем причинам, по которым вы пришли в тот вечер, сообщите, каким бы оно ни было, его мне (письмом)”. Но я не ответил. Стояла уже середина зимы. Я заболел. В комнате, о которой я говорил, было невыносимо жарко; вдоль кровати проходила огромная, пышущая жаром труба, питавшая батареи, так что даже если их и отключить, не становилось ни жарче, ни холоднее. Не выразить словами, как нужен был мне этот убивавший меня жар. Когда по ночам температура опускалась до 25 и даже 23 градусов (днем она поднималась до 30), мне становилось не по себе. Я в самом деле ощущал холод, и холод этот, проникая в кровь, меня парализовывал. Позже, как и многие, я познал власть холода. Но и в самые жестокие мгновения, когда тепло сулил единственно лед, я никогда не испытывал того ощущения абсолютного холода, которое вызывали во мне эти 23 градуса. Особенно донимала та своего рода зимняя стужа, что сгущалась вокруг меня по ночам: ничуть не хуже ощущал я ее и во сне, с которым она смешивалась и из которого я без конца выпадал, застывший как лед, с изморозью на губах.
Во время этой болезни меня пришел навестить директор одного из издательств, с которым я сотрудничал; я не мог пристойным образом ему помешать. Как раз те события, о которых я не упоминаю, сводили его с ума. Поскольку ничего кроме скуки он у меня не вызывал, я не обмолвился с ним и словом; он счел, что я в двух шагах от кончины, и позвонил доктору, который тоже хоронил меня каждый месяц; в ответ прозвучало следующее заключение: “X.? Дорогуша, над ним пора ставить крест”. В один из последующих дней доктор рассказал мне об этом как о замечательной шутке. Не хочу распространяться о всех превратностях моего здоровья. В двух словах: оказалось, что в процессе лечения самого заурядного легочного недуга врач этот, вколов мне, по его словам, изобретенное им самим вещество, вызвал у меня некую порчу крови: кровь моя, опережая события, стала “атомной”, иначе говоря, претерпела те же изменения, что и под воздействием радиации! Очень быстро я потерял три четверти белых кровяных телец и до ужаса исхудал. Врач, полагая, что я неминуемо умру, поместил меня в свою клинику. Но после двух дней какой-то безумной борьбы я выпутался, и он в спешке отправил меня обратно домой, где мое отсутствие прошло незамеченным.
Добавлю еще пару слов: врачу я пообещал хранить молчание и, в общем и целом, свое слово держу. Он заявил, что поступил так преднамеренно, а не в результате оплошности, и привел в пользу этого доводы. Может быть, и так. Но свойственная ему поистине безграничная гордыня вполне могла побудить его оправдаться передо мною в своей ошибке ценой преступления. Как бы там ни было, в результате кровь моя стала загадкой, ее непостоянство поражало при каждом анализе.
По возвращении, не то из-за оставшейся в наследство от пережитого слабости, не то потому, что размышлять о чем-либо по-настоящему важном не очень-то тянет, я не вспоминал об испытаниях, которыми обернулись для меня те два дня. На самом деле я был до странности слаб, и упоминание о странном здесь вполне уместно. Странность состояла в том, что описанное мною явление, словно бы стекла витрины, теперь было приложимо ко всему, но более всего — к людям и предметам, вызывавшим у меня интерес. Например, если я читал интересующую меня книгу, то читал ее с живым удовольствием, но само это удовольствие находилось под стеклом — я мог его видеть, оценить, но не использовать. Так же и когда я встречал кого-то, кто мне нравился, все, что с ним было связано приятного, оказывалось под стеклом — и из-за этого не только бесполезным, но к тому же и удаленным, в вечном прошлом. Напротив, с вещами и людьми, лишенными всякой важности, жизнь вновь обретала свое привычное значение, свою заурядную действительность, так что, предпочитая не слишком с жизнью сближаться, я должен был искать ее в непритязательных поступках и ежедневно встречаемых людях. Потому-то я и работал — становясь с виду все более и более живым.