Рассказ?
Шрифт:
Как всегда, Деррида начинает свои наблюдения за текстом с подступа к его кромкам. По его сообщению, жанровая помета “г'eсit” была снята автором (?) при переиздании своего произведения, [41] но главное его внимание, естественно, привлекает заглавие. L 'Arret de mort — идиоматический оборот, его значение — смертный приговор — и взято нами в качестве перевода. Буквально же l’arr^et de mort — (при)остановка смерти (если угодно, “арест” смерти), т. е. либо причиненная смертью остановка (жизни), либо приостановка самой смерти, причем все эти значения несложно вычленить из текста рассказа. Четвертое значение — уже, правда, скорее толкование — предлагает Ноэль: из построенного им уравнения жизнь/ смерть = письмо/чтение он выводит, что l’arret de mort — просто-напросто письмо. Не оставляет без внимания Деррида и кромки внутренние, подчеркивая проблематичность связей между двумя повествованиями, составляющими рассказ (подобная структура целого будет повторена и в “Последнем человеке"), неочевидность совпадения их повествующих “я”. Тут следует упомянуть, что первая версия рассказа имела еще одну, третью часть, снятую автором при переиздании. Вот ее перевод:
41
Вообще,
"Эти страницы могут обрести здесь свое завершение, и никакому продолжению не заставить меня что-либо к написанному прибавить или же убавить. Это остается, это останется до самого конца. Кто захочет вытравить это из меня самого, в обмен на этот тщетно искомый мною конец в свою очередь окажется началом моей собственной истории и станет моей добычей. В темноте, он меня увидит, моя речь будет ему молчанием, и он уверует, что царит над миром, но его господство останется все еще моим, моим будет его небытие, и он тоже узнает, что нет конца человеку, который хочет дойти до конца в одиночку.
Что и стоит усвоить каждому, кто, чего доброго, прочтет эти страницы, думая, будто они пронизаны мыслью о несчастье. И более того — пусть он попытается представить себе пишущую их руку: если он ее увидит, чтение, быть может, станет для него серьезной задачей ".
Последние слова этой части послужили названием (а само ее исчезновение — сюжетом) упоминавшемуся выше рассказу (recit) Пьера Мадоля “Серьезная задача?”. Почти все комментаторы считают, что по крайней мере в одном из подразумеваемых смысловых планов рассказчик, я рассказчика, — не кто иной, как сама смерть (как его и назвала Ж.). [42] Ляпорт видит подтверждение этому и в приведенном выше последнем абзаце, где, на его взгляд, “рука смерти тщетно ищет абсолютное ничто”. Но в то же время это и рассказ о взгляде Орфея, который, напомним, мыслим в преисподней, рассказ о внеположности смерти и жизни, сводящейся к тому, что жизнь и смерть включают себя друг в друга в расширении, прерывая, останавливая смерть (умирание), мы тем самым ее утверждаем и сохраняем, вызываем ее к жизни, как о том свидетельствует вторая часть рассказа, венчаемая (скульптурным) увековечиванием жизни-в-смерти (что может быть “живо навечно”? — только смерть). [43]
42
Отголосок этой коллизии, возможно, появляется в “Ожидании, забвении”, где “Мертвые воскрешали умирающих”.
43
Безусловно, фоном повествования служит теория смерти, развитая Хайдеггером в “Бытии и Времени” (см. Sein und Zeil, ijtj 45–53).
Еще несколько разрозненных замечаний. Роза напоминает цитируемую в "Литературе и праве на смерть” фразу “я говорю: цветок!” из знаменитого пассажа Малларме; [44] в том же тексте Бланшо трижды повторяет эту фразу на свой лад (я говорю: эта женщина), показывая как вовлечена смерть в структуру письма (см. выше сноску 31). Но еще существеннее, что роза, причем почти что “роза из роз” (роза par excellence, роза в высшей степени) появляется в одном из французских стихотворений Рильке (“rose, toi, о chose par excellence" — “о роза, ты, вещь из вещей”), одного из главных “героев” “Литературного пространства”, где Бланшо подчеркивает, что “для Рильке роза становится символом одновременно и поэтического действия, и смерти…” (op. cit., р. 206). В Ж. многие видят (признавая, что без достаточных на то оснований) умершую в ноябре 1938 года подругу Батая Лауру, чьим последним словом, как сообщает в своем дневнике Батай, было “Роза”; подробно пишет об этой коллизии, при этом независимо развивая несколько различных версий о возможных прототипах героини, Бидан. Среди литературных параллелей заслуживает внимание проведенное Майклом Холландом сравнение “Смертного приговора” с “Надей”. [45] Напрашивается параллель между потерей Натали в парижском метро после сделанного ей рассказчиком предложения с утратой Орфеем Эвридики в подземном царстве Аида после запретного взгляда на нее.
44
Приводим этот отрывок: “Я говорю: цветок! и вот из глубин забвения, куда звук моего голоса отсылает силуэты любых конкретных цветков, начинает вырастать нечто иное, чем известные мне цветочные чашечки: словно в музыке, возникает сама чарующая идея цветка, которой не найти ни в одном реальном букете” (цит. по: Поэзия французского символизма, МГУ, 1993, стр. 424, пер. Г. Косикова).
45
М. Holland. "Rencontre piegee: ‘Nadja' dans L Arret de mort", in Violence, tlieorie. surrealisme, 1994, pp. 117–138.
И еще. Деррида подчеркивает особое значение двух оборотов, употребленных Бланшо в самом конце. Это, во-первых, как нельзя далекое от тавтологии двойное утверждение, под-тверждение да, да, каковое, замыкая кольцо вечного возвращения, запускает механизм, обеспечивающий возможность коммуникации и существование дискурса, его со-бытие с событием (в книге о Бланшо Деррида называет его, в частности, и “подтверждением брачного союза”). Деррида обращается к этой высказывательной структуре во многих своих текстах, см., в частности, “Улисс-граммофон” (Ulysse gramophone, Galilee, 1987). [46] (В то же время следует вспомнить, что в “Литературном пространстве” цитируется Рильке, называвший смерть “der eigentliche Ja-sager”, подлинной поддакивательницей, прорекательницей “Да”.) Во-вторых, вполне уместный и в обращении с сиренами призыв viens! — приди! — ответ тому, что призываешь, каковой стал темой далеко заходящих построений в “Pas” из “Прибрежий”. По-русски он разлучен, правда, с однокоренным ему французским evenement — событие, [47] так что отметим лишь, что это же слово — и апокалиптические прииди и гряду. [48]
46
Русский перевод: Комментарии, №№ 5. 7 (1995).
47
Которое
48
Из других библейских аллюзий можно упомянуть ещё парафразу Матф. 10:39: "Сберегающий душу свою потеряет её, а потерявший душу свою ради меня сбережет её" в сцене в тёмной комнате и, особенно, слова arr'et de mort во французском переводе 2-ого послания Коринфянам: "Но сами в себе имели приговор к смерти…" (2 Кор. 1:9). Отдельного внимания в этой связке заслуживает также параллель между платом святой Вероники и муляжом рук и лица Натали (подробнее см. об этом у Пьера Мадоля, op. cit.). Целый ряд непосредственных библейских отсылок присутствует и в "Тёмном Фоме".
Отметим также и внезапность появления “ты” на последней странице. Ты встречается у Бланшо не часто, но достаточно регулярно, однако в физическом мире оно табуировано и появляется крайне редко: [49] на ты он обращается, как правило, к инстанциям, соседствующим с трансцендентностью (см., например, вторую часть “Последнего человека”), оформленной чаще всего под маской среднего рода, тогда как далеко заходящие на пути персонификации абстрактные понятия (мысль, идея, жизнь) у него, как правило, женского рода, как и здесь, где внезапно приходящая мысль накрывает собой всех женских персонажей рассказа; в дальнейшем подобное сращение персонажей с метафизическими сущностями достигнет апогея в “Последнем человеке” и в “Ожидании, забвении”.
49
Напомним лишний раз, что по свидетельству самого Бланшо, единственным человеком, с которым он в жизни перешел на “ты”, был Левинас (см.: М. Blanchot, Pour I'amitie, Fourbis, 1996, p. 35). He перекликается ли по-своему этот переход на “ты” с носителем, “представителем” иного языка с предложением, сделанным рассказчиком Натали в “Смертном приговоре” на “промежуточном” — причем опять же с русским — языке?
К тому же пространству умирания, что и в “Смертном приговоре”, Бланшо подступает в “Темном Фоме” и возвращается в “Последнем человеке”, где заходит много дальше по кольцевой дороге (к/от) смерти: первая часть представляет здесь собой коллизии бесконечно, то есть нарушая любые временные структуры, возвращающегося умирания, вторая — взгляд на жизнь и смерть из какой-то третьей зоны — быть может, вновь пространства умирания, пересекаемого на сей раз по кольцу вечного возвращения в обратном направлении.
…Рассказ? Нет, никаких рассказов, больше никогда.
“БЕЗУМИЕ ДНЯ” (La Folie du iour). Написанный в конце 40-х годов рассказ отдельным изданием вышел в свет под этим названием в издательстве Fata Morgana лишь в 1973 году и стал в дальнейшем, вероятно, наиболее “комментируемой” из книг писателя (что частично объясняется как раз такой странной “пересадкой” из одной литературно-философской эпохи в другую) — трактовкам этого текста среди прочих посвятили специальные (как правило, заметно превосходящие объемом свой источник) этюды и Левинас, и Сиксу, и Деррида. Последний, со свойственным ему интересом к кромкам текста, уделил особое внимание (наряду с зацикленностью повествования) тому факту, что впервые произведение это, оставшись почти не известным, увидело свет в 1949 году в альманахе “Эмпедокл” под названием “Рассказ?” (на обложке) или “Рассказ” (в оглавлении и, собственно, в названии рассказа). [50] Если Деррида интересует в основном формальная структура текста и проблема заглавия, то Левинас и Сиксу обращаются прежде всего к его “содержанию” и пытаются дать, соответственно, символическое его толкование (перевод на собственный философский идиолект) и психоаналитически окрашенную феминистическую расшифровку.
50
“Безумие дня" возникает в разных местах книги Деррида “Прибрежья". На стр. 132–134 там даже воспроизведены обложка, титульный лист с оглавлением альманаха и первая страница рассказа. Напомним, что “Рассказ?", в отличие от “Рассказ”, - цитата из самого рассказа.
Как обычно, сложность смысловой полифонии начинается уже с названия, хотя формально оно находится с основным текстом не в столь сложных отношениях, как заглавие первой версии. С одной стороны, La Folie du jour — почти идиоматический оборот, отсылающий к вздорности потребы дня, сиюминутной сенсации, взбалмошности текущего момента. Буквальное же значение этого оборота — безумие (la folie) дня (du jour). Однако по-французски jour — это не только день, но и (дневной) свет, и эта двусмысленность, порождающая целый пучок трактовок, [51] постоянно подкрепляется в тексте, ибо дневной свет, обеспечивающий возможность видеть, становится лейтмотивом всего повествования. Свет делает зрение возможным, но “увидеть свет” (появиться на свет, родиться) отнюдь к зрению не отсылает, сам свет не относится к зримому, являясь лишь его условием. В этом и заключается безумие: видишь свое видение — видишь не при свете дня, а сам свет дня, невидимое условие любого видения. Увидел свет (вышел в свет) — в этом фразеологизме лишний раз кристаллизуется столь важная для Бланшо связь жизни/смерти (письма) со светом.
51
В статье “Уточнить название" из “Прибрежий” Деррида предлагает семь различных значений/трактовок названия рассказа — по числу “смертных свстов”?
Форма рассказа (как замечает Деррида, часть рассказа содержит здесь в себе целое в качестве своей части) обеспечивает ему бесконечность, замыкает в кольцо вечного возвращения и тем самым вместе с концом рассказа исчезает (или особо маркируется) и его начало. Ж. Деррида придает особое значение тому, что первое слово текста — je (я), а последнее — jamais (никогда). Первая же фраза вводит в атмосферу универсальной негации (бессилия, кастрации, настаивает Сиксу), напоминающей (в который раз) и негативную теологию, и каноническую формулу ("ни то, ни то”) “Брихадараньяка упанишады”. в очередной раз предвещая появление в “Бесконечной беседе” основного философского понятия Бланшо — le neulre. Как заявляют многие комментаторы, этот апофатический ход, наряду с не раз подчеркивающимся всемогуществом говорящего: “я”, отсылает к Господу Богу (г-ну Тэсту, Романтическому Гению), в силу всемогущества не снисходящему до ограничения в форме творчества — до роли Демиурга (это подчеркивает и двусмысленность фразы: “Я сказал себе: 'Боже, что ты делаешь?’ ”); действительно, кто кроме Бога — и, может быть, ночи — может видеть (т. е. быть вне его) всеобъемлющий день?