Рассказы и рассказики
Шрифт:
ТРИ СИЛЫ
Часть первая. Сила веры.
Дом, котором жил Философ, стоял на берегу кладбища, за Городом, на берегу стояло много домов – кладбище разлилось и здорово подтопило город. Философ жил из последних сил, и те последние, тратил на веру. А что ещё оставалось, когда ни работать (три месяца, как уволили последний раз), ни пить (на что?), ни есть (смысл?)? А когда ничего не остаётся, верить легко, и вера сильна. Как раз три месяца назад он стащил за пьяным разговором у кладбищенского сторожа тонколистное, в зелёной клеёнчатой обложке Евангелие, чтобы потом попробовать загнать, но, протрезвев, зачитался, за неделю дошёл до шестой главки, до Царствия Божьего, с крутой
И вот однажды, в обыкновеннейший сереньких вторник, он, готовый к истовости, не услышал вдруг в привычные два часа печального марша. И в половине третьего не услышал, и в три не было зова смерти, и в четыре было тихо. Попрали! – затрясся он в голодном экстазе и тут же пополз к сторожу покаяться в краже и удостовериться в пришествии Царствия.
– Отчего тихо? – с затаённой надеждой спросил.
– Всё! Больше похорон – не будет! – ответил сторож-апостол и поправил сползший на ухо нимб, – дожили! Всё! Больше – ни человечка, – и заплакал.
Закружилась голова у Философа жизни: «Приидет! – закосил он глазом в небо, – да будет! Пришло! – упал сторожу в ноги, повторяя судорожно, но страстно, – попрали, попрали!..»
Часть вторая. Сила слова.
– Пропали! – подхватил вытьё сторож, – Пропали! Всё! Некуда! Ни пядочки не осталось! Мрут, черти задохлые, как мухи. Теперь с другой стороны, с болота закапывать будут, там места – пропасть сколько, кончилась наша лафа. Там можно и по сорок человек морить, и по пятьдесят теперь им можно, теперь на их стороне праздник, а мы тут – пропали! За лопату и то не с кого взять будет… – и зарыдал, и упал рядом с Философом, окатив его забытыми за три месяца веры крепкими запахами, и понял тут Философ сторожево слово, узнал его силу и от силы той…
Часть третья. Сила смерти.
…помер.
ВЕСНА
Спичек не было. Павел Иванович запустил руку глубже и убедился, что в потайном месте под балконным цветничком нет и сигарет. «Вот калоша!» – и ещё пару не ласковых словечек: дырку от не случившегося удовольствия – покурить – заткнул злорадной затычкой: «О здоровье она заботится! Насолить ищет, к-калоша!». И – делать нечего! – втянул полную грудь чистой ночи. И замер. И не выдыхал. Балдел: весна!
А снились сморчки – какого чёрта? В канаве под чернолистным компостом ещё лёд, а по травчатому канавьему боку – каракулевые свечки: сморчки.
И комар ему сначала снился, и был шанс во сне же его и прибить, не просыпаться, не удалось, ловок, хлюст, против спящего, потащил Павла Ивановича за вихляющую ниточку писка из тёплого сморчкового сна-леса в два обычных приёма: в первом он понял про себя, что спит, во втором – что уже не спит. Откуда принесло паразита? Открыл глаза. Ага, окно. Весна, едри её! – опять неласково… Теперь начнётся. Сетку надо. Или марлю. Сетку не найдёшь. Марлю ещё хуже не найдёшь.
Потихоньку опять полетел в тёплую темноту, но сморчков в неё уже не было, теперь он маленьким гвоздиком дырявил в марлю какую-то тряпицу. Выходило скверно. Придумал лучше: стал через одну вытаскивать нитки, уток тянулся хорошо, а из основы нитка никак не шла, лоскут собирался гармошкой, нитка рвалась, комары по-мушьи тёрли ехидные лапки, радовались. Пришёл на помощь приятель, доцент с кафедры политэкономии, Сивцев, Сивцев, в сваты ещё набивался, поддерживал и попискивал: «Паса-Пасенька, полетать хоцецца, улетать,
Отмахнулся. Комар кружился где-то над волосами. «Была ведь у неё марля! Эх, морока, весна, чёрт бы её драл…» Схватил несколько раз воздух над подушкой, услышал, услышал, как сват-комар взвился к потолку. «Полетать… экая фанерная идея!» Из окна тащило клейкой тополиной дурью. Распустился. А – хочется. Полетать. Придётся теперь до середины сентября танцевать около окна краковяк. Скорей бы уж осень, что ли… эк её прорвало – весна! И – полетел… намахался перепонками до пота. Скинул ногой одеяло – замёрз, укрылся – опять вспотел, выставил одно колено… – и полетел. Но словно шило воткнули под чашечку! Хлопнул по коленке и проснулся насовсем.
Слушал комара и вспоминал, как утром принимал зачёты. Солнце билось в грязном межоконье, все томились. Не выдержал, закурил прямо в аудитории, иначе не осилить: двадцать третий год слушать, как брачуются две ереси – одна огромная книжная овчарка с родословной и полушкольная самосадная мелкая дворня. Три источника и три составных части… Один умник встрял: «Что ж вы дымите, тут дамы!» И он умнику: «Несите, ну, несите зачётку.» И – нет борца. Девушки! Кровь из берегов, а они – три источника! Дуры! Грудь, выше груди, ниже груди – вот и все три источника и все составные части. Накурился вволю, девок в группе много и почти все дуры. Весна!
Заворочалась жена. Обидно стало, что страдает один, тихонько пхнул её пяткой. Чмокнула губами и перевернулась на другой бок. Стянул всё одеяло на себя, пусть-ка и её поедят. Жена пошарила по бедру, засопела. С потолка спустились уже два писка, второй в пол-октавы ниже, представился комар ростом со шмеля, комарище, карамора, продырявит, ахнуть не успеешь. Включил ночник. Чудище сидело у жены на плече. Смотрел, как гранатово набухает его живот, и слышал, против желания слышать в этом кровавом насыщении какой-то другой, философский – да что там! – надфилософский, главный смысл творящегося сейчас в мире. Зачесалась ладонь. «Есть ведь марля!.. Не чует, совсем не чует». С досады приложился крепко, но всё же не так сильно, как вскрикнула и заворчала, ну – совсем убил! Вот созданье: спит и во сне же притворяется.
В окно густо тянуло тополиным соком; короткими сопами, по-звериному ощупал ноздрями его горькость. Опустил ноги в шлёпки и вышлепал себя на балкон – заветно покурить. Задавить тополиную дурь никотинной, спокойной. Спичек не было. «К-калоша! О здоровье она печётся…» Издалека, с самых Кузьминских прудов клокотали лягушки, певцы жизни… Под тополями, внизу, на скамейке, приглушенно резвилась молодежь. «Странно – не орут. Сколько сейчас? Два? Три? Чёрт их носит». Вгляделся – и так, и сяк, нет, не видно. «Обнимаются, три источника! Эх, учкудуки! Затянуться бы… полетать!.. И зачем в неметчину? Ещё скажи – в Африку. Скучные страны, весны нет, всё лето да лето. Покажи африканцу нашу весну, из него сразу Пушкин вылупится!..» Холодок – или память по рифмованной истоме? – по локтям, по спине, по рёбрам, под рёбра: «Пописал и Павлик ваш стишков! Пушкин- лягушки… И в склад, и в лад». А вспомнилось не своё, понятней, созвучней, чем самое что ни на есть своё: «В аллеях столбов по дорогам перронов лягушечья прозелень дачных вагонов…» – протянулось от кваканья и багрового животишки. Выплеснуться звуком в ночь, в чёрную зелень и – зацепиться на ней! Надуться ей, как комар, надуться и лопнуть… а хоть и лопнуть! Чем тридцать лет питаться тремя источниками! Или уж прожить дилетантом, высыпать из головы умный мусор, не в чужой зауми ковыряться, а считывать с небес… «Целуются, поганцы… три составных части, сосутся, сосут, комаром их…» Грудь сдавило, захотелось то ли хныкать, то ли петь, то ли спрыгнуть с балкона на скамейку. Комары, осторожно трогая крыльями новый мир, летели в приоткрытую балконную дверь – на свет. На тепло. На дух. «Чего им там? Весна – тут! Пищат, сосут, целуются, смеются…»