Рассказы из книги "Высокая страсть"
Шрифт:
Однако стряпчие и адвокаты заверили его, что дело он все равно проиграет, и Мейерис, вздыхая, ограничился тем, что заранее заявил право собственности на будущее потомство своего почившего пленника, назначил попечителя, взял пять тысяч фунтов для кожаных чулков и оставил Лондон.
С тех пор, с грустью рассказывая об этом приключении — до неправдоподобия фантастическом, — Мейерис неизменно добавляет каким-то странным голосом, в котором будто слышится отзвук злобного смеха далеких духов:
— Слава, удача, успех? Воздушные замки! Позавчера из-за некстати нанесенного удара веером пало королевство, вчера из-за не отданного вовремя поклона перестала
Перевод И.Ниновой
ПРАВО ПРОШЛОГО
Двадцать первого января тысяча восемьсот семьдесят первого года Париж, изнуренный стужей, голодом, провалами вылазок наобум, весь на виду у неприятеля, который, заняв неприступные позиции, почти безнаказанно поливал его огнем, — Париж трясущейся, окровавленной рукой поднял наконец флаг утраченной надежды, призывающий пушки прекратить пальбу.
С вершины дальнего холма канцлер Германской Федерации наблюдал за французской столицей; стоило ему увидеть сквозь дым и морозный туман этот флаг, как он резким движением вдвинул окуляры зрительной трубы и сказал стоявшему рядом принцу Мекленбург-Шверинскому:
— Зверь издох.
Жюль Фавр, парламентер правительства национальной защиты, миновал передовые посты пруссаков, пересек линии окружения и, сопровождаемый радостными воплями солдат, был доставлен эскортом в штаб-квартиру главнокомандующего немецкой армии. Еще памятна была встреча в заваленном обломками, разоренном зале замка Ферьер, где тот же Жюль Фавр уже пытался добиться мира.
На этот раз уполномоченные враждующих держав встретились в зале более сумрачном и поистине царственно великолепном, где, невзирая на пылавший камин, гулял пронизывающий ветер.
Переговоры шли своим чередом, и вдруг Фавр, сидевший в молчаливом раздумье у стола, поймал себя на том, что внимательно разглядывает поднявшегося с кресла графа Бисмарка фон Шенгаузена.
Богатырская фигура имперского канцлера в генерал-майорском мундире отбрасывала тень на паркет опустошенного зала. Отблески пламени играли на гребне его стальной отполированной каски, осененной растрепанным белым султаном, и на массивной золотой печатке перстня, украшенной насчитывавшим уже семь столетий гербом видамов, а в дальнейшем баронов гальберштадтскога епископства: трилистник Bisthums-marke [7] поверх старинного родового девиза: «In trinitate robur» [8] .
7
Епископский (нем.).
8
"В троице крепость" (лат.).
На одном из кресел лежала небрежно брошенная шинель канцлера, обшитая по широким обшлагам буро-красными галунами; в их отсвете кроваво багровел шрам на его лице. Сабля, волочась по полу, порою тихо позвякивала, ударяясь о каблуки, взятые в длинные стальные шпоры с начищенными до блеска колесиками. Канцлер высоко вздернул голову, поросшую рыжей щетиной —
Он уже все сказал. И каждое произнесенное им слово означало капитуляцию крепостей и армий, утрату целых провинций, чудовищную контрибуцию… Тогда республиканский министр решил воззвать во имя человечности к благородным чувствам победителя, хотя тот в эту минуту помнил только — ну еще бы! — о Людовике XIV, перешедшем Рейн и от победы к победе топтавшем немецкую землю, о Наполеоне, готовом стереть Пруссию с карты Европы, о Лютцене, о Ганау, о разграбленном Берлине, о Йене!
Далекие орудийные залпы, похожие на отзвуки громовых раскатов, заглушили голос парламентера, и тут в сознании Жюля Фавра словно вспыхнул свет, и он вспомнил… ведь сегодня годовщина того дня, когда, стоя на эшафоте, король Франции тоже пытался воззвать к великодушию своего народа, но голос его был заглушен громовой барабанной дробью!.. Фавр невольно вздрогнул при мысли о роковом совпадении, о котором в панической сумятице разгрома никто до этого мгновения не подумал. Да, двадцать первое января тысяча восемьсот семьдесят первого года войдет в историю как день, знаменующий начало падения Франции, день, когда она выронила меч из рук.
И, точно Судьба не без доли иронии захотела подчеркнуть дату свершения цареубийства, канцлер на вопрос парижского посланца, сколько дней будет предоставлено его стране на разоружение, отрывисто произнес официальный приговор:
— Двадцать один, и ни дня больше.
И тогда парламентер, этот закаленный жизнью человек с суровым лицом, впалыми щеками, простонародным именем, смятенно опустил голову, чувствуя, как сжимается у него сердце от извечной любви к родной земле. Две слезы, чистые, как слезы ребенка у постели умирающей матери, выкатившись из глаз, медленно потекли к углам его сжатых губ. Потому что единственная иллюзия, которая мгновенно оживает в сердце любого француза, даже самого отъявленного скептика, стоит ему столкнуться с высокомерием чужеземца, — это иллюзия, именуемая Отчизной.
Вечер, подступая все ближе, зажег первую звезду.
Там, вдали, вспышки багрового огня, сопровождаемые рокотом осадных орудий и треском ружейных выстрелов, то и дело бороздили сумеречный воздух.
Обменявшись ледяными поклонами с канцлером, французский министр иностранных дел провел несколько минут в этом памятном зале наедине со своими мыслями… И тотчас из глубин его памяти выплыла давняя история, которая из-за совпадений, уже смутно им отмеченных, показалась Фавру особенно удивительной.
История была запутанная, можно сказать, современная легенда, подкрепленная свидетельствами, цепью обстоятельств — и в ней странным образом оказался замешанным он сам.
Однажды, в тысяча восемьсот тридцать третьем году — сколько долгих лет утекло с тех пор! — в Париже появился жалкий человечек неведомого рода и племени, изгнанный из провинциального городишки саксонской Пруссии.
Измученный, еле живой, нищий и бесприютный, с трудом изъяснявшийся по-французски, он дерзновенно именовал себя ни много ни мало как сыном того… чью державную голову двадцать первого января тысяча семьсот девяносто третьего года на площади Согласия отсек волею народа нож гильотины.