Рассказы о Чике
Шрифт:
Все же он тогда решил, что как-нибудь обойдется. Он готов был вместо потерянной отдать любую книгу из своей маленькой библиотечки. Даже две, даже три! Но его цепенила необходимость объясняться с этой ехидной старушенцией. Она же все равно не поверит ни одному его слову!
И вдруг он сидит на самой макушке груши, а старушенция, как в страшной сказке, появляется во дворе и спрашивает у соседей, где он живет. А соседи по простоте, конечно, не со зла, показывают не на квартиру, а на грушу, где он сидит. И она пошла прямо к дереву, а Чик
И вот она подошла к дереву, выискала его глазами, погрозила пальцем и заверещала:
— Что, решил на дереве от меня спрятаться! Слезай, слезай, негодный мальчишка!
О, если бы груши были боевыми гранатами! Он бы забросал ее сверху! Но груши — это только груши. И он стал слезать. А куда денешься? Не улетишь, не птица. Получалось, что он спускается прямо ей в руки. Унизительно. В довершение всего, когда Чик уже был на полпути к земле и рядом не было ни одной плодоносной ветки, она вдруг сказала, странно подхихикнув:
— Нет, чтобы угостить свою старую библиотекаршу свежей грушей! А ведь весь в долгах, как в шелках!
Чик в это время, раскорячившись, сползал по стволу. Он остановился и посмотрел вниз. Ему и в голову не могло прийти, что в таких случаях можно угощать. И ему стало как-то стыдно, что он ее не угостил, хотя и казалось очень странным угощать ее грушами. И он, глядя на нее в нерешительности, сделал как бы гостеприимное движение снова вскарабкаться на макушку.
Но она махнула рукой и опять подхихикнула:
— Слезай, слезай! Что тебе старая библиотекарша? Ей и паданца довольно!
С этими словами она ловко кружанула длинной юбкой и подняла с земли грушу. Чик точно знал, что это не паданец. Эту великолепную грушу он случайно уронил, дотягиваясь до нее. Правда, она разбилась с одного боку, но была вполне хорошей.
Чик молча стал слезать, удивляясь, что она и тут, на дереве, настигла его своим ехидством. Он тогда ей дал книгу «Рассказы о мировой войне», и она на этом успокоилась, но Чик перестал ходить в городскую библиотеку.
Эту старушенцию и другие дети не любили. Она всегда ухитрялась всучить не ту книгу, которую ты сам хочешь прочесть, а ту, которую она тебе хочет дать. Она всегда ядовито высмеивала попытки Чика отстаивать свой вкус. Бывало, чтобы она отвязалась со своей книгой, скажешь, что ты ее читал, а она заглянет в глаза и спросит:
— А о чем там рассказывается?
И ты бубнишь что-нибудь, а очередь ждет, а старушенция, покачивая головой, торжествует свою победу и записывает на тебя дважды опостылевшую книгу. Да еще, поджав губы, кивает вслед, мол, мальчик и сам не понимает, какую хорошую книгу он получил.
И вот теперь он забыл пойти на репетицию, а Жора застает его играющим в футбол! Так что же соединяет старушенцию с Жорой? Груша! Груши? Глупо! Зачем он об этом вспомнил?!
Когда они вошли в пионерскую комнату, Евгения Дмитриевича гам не было. У Чика мелькнула надежда, что все обойдется. Он стал лихорадочно переодеваться.
И Чик в самом деле успел переодеться и даже взял в руки толстую, упрямо негнущуюся противную веревку, при помощи которой Балда якобы мутит чертей. В это время в комнату вошел Евгений Дмитриевич. Он посмотрел на Чика, и Чик как-то притаил свою сущность под личиной Балды.
Чику он показался не очень сердитым, и у него мелькнуло; хорошо, что он успел переодеться.
— Одевайся, Куркулия, — вдруг клекотнул Евгений Дмитриевич и, взглянув на Чика, как бы не замечая облика Балды, а видя только Чика, добавил: — А ты будешь на его месте играть лошадь.
Чик выпустил веревку, и она упала, громко стукнув об пол, как бы продолжая отстаивать свою негнущуюся сущность. Чик стал раздеваться. И хотя до этого он не испытывал от своей роли никакой радости, он вдруг почувствовал, что глубоко оскорблен и обижен. Обида была так глубока, что он не стал протестовать против роли лошади. Если бы он стал протестовать, всем стало бы ясно, что он очень обиделся.
Жора Куркулия стал поспешно одеваться, время от времени удивленно поглядывая на Чика, словно хотел сказать: как ты можешь обижаться, если сам же своим поведением довел до этого Евгения Дмитриевича? Каким-то образом его взгляды, направленные на Чика, одновременно с этим выражали и нечто противоположное: неужели ты и сейчас не огорчен?
Чик старался не выдавать своего состояния. Жора Куркулия быстро оделся, подхватил негнущуюся веревку, крепко тряхнул ею, как бы пригрозив сделать ее в ближайшее время вполне гнущейся, и предстал перед Евгенией Дмитриевичем этаким ловким, подтянутым мужичком.
— Молодец! — клекотнул Евгений Дмитриевич.
«Молодец?!» — думал Чик с язвительным изумлением. Как же он будет выступать, когда он лошадь называет лЈшадью, а балалайку — баляляйкой?
Началась репетиция, и оказалось, что Жора Куркулия прекрасно знает текст, а уж играет явно лучше Чика. Правда, произношение у него не улучшилось, но Евгений Дмитриевич так был доволен его игрой, что стал находить достоинства и в его произношении, над которым сам же раньше смеялся.
— Даже лучше, — сказал он, — Куркулия будет местным кавказским Балдой.
А когда Жора стал крутить негнущуюся веревку с какой-то похабной деловитостью и верой, что сейчас он этой веревкой раскрутит там, на дне, мозги всем чертям, при этом не переставая прислушиваться своими большими, выпуклыми глазами к тому, что якобы происходит под водой, Чику стало ясно: ему с ним не тягаться.
Чик смотрел на него, бесплодно удивляясь, что у Жоры все получается лучше. Но это его не только не примиряло с ним, но еще больше растравляло. Если бы, думал Чик, глядя на него из отверстий лошадиных глаз, я бы мог поверить, что все это правда, я бы играл не хуже.