Рассказы о Розе. Side A
Шрифт:
– А вензаболевания? – это опять я.
– У меня нет таких знакомых.
И мы погрузились в мысли. Потом Каролюс предложил поесть. Хмель выходил. Это, конечно, чисто по-женски – есть и избавляться постепенно от несчастья, но парням тоже помогает. Тем более, Каролюс, как все танцоры, много жрет и прекрасно готовит. Он сбацал омлет – соли точь-в-точь сколько надо, и молока не перелил и не недолил. И за едой озарило Аврелия. Он изрек:
– Я кретин. Слушайте, у нас же с Юэном дача есть, на берегу Лилиан, в лесище каком-то. Папа, по-моему, правда, её не достроил… Поехали? Дикарями поживем.
Мы с Каролюсом подумали, что да-да, хорошая идея – вглубь лесов, Уолден, «карпе диа», всё такое. Хотя стадия «дикарства» меня настораживала – Каролюсу-то ладно – он не учится, живет какой-то странной жизнью, танцует в ночном клубе, но вроде бы он из рабочей семьи, портовой, ему слово «топор» знакомо; а я деревья делю на те, что с листьями, и на те, что с иголками, мухомор съем от восторга перед красотой и сырым – и не умру ведь, блин, из вредности…
И мы решились. Я позвонил в больницу, где санитарничал за мелочь и практику, на радио – там сидел Зеня, тоже с похмелья – казалось, весь мир вчера пил; голос у него резкий и глубокий, я представляю всегда под него ночное небо над аэропортом. На радиостанции работали тогда я, он, Син и Кай, и две девушки приходящих, на подхвате, если из нас кто-то заболеет или уедет…
Я упал на чемодан, сумку то есть. «Чего взять-то?» – а вроде сведущие в «дикарстве» Каролюс и Марк Аврелий и не знают.
– Ладно, –
В список были включены кастрюлька, котелок; пара шампуров; ложки, кружки и ножи. Одно полотенце – всё-таки. Резиновые сапоги. Куча анальгина, аспирина, парацетамола, активированного угля, банка с перекисью водорода, вата, бинты и мотки лейкопластыря – это я. Джинсы сменные, носки, по рубашке и одна на всех футболку с надписью «Совы не то, чем они кажутся. Я хочу убить Дэвида Линча». Бритье мы презрели. В последний карман я заныкал батарейки на плеер, но Марк Аврелий вытряхнул их тоже с презрением: «Звуки природы будешь слушать». Куча еды засушенной, думаю – странно, вроде мы все тощие… Идешь на день – еды бери на неделю. Пледы, свитера, спиннинг и ружье.
– Черт, Гая бы, – вздохнул Марк – он охоту обожал. – А так, Люэс, ты или Каролюс, за утками бегать будете…
Потом мы ехали, трясясь по проселочным дорогам в сине-красном автобусе. Марк Аврелий спал. Каролюс смотрел в окно, я в другое. На лазурном небе плыли золотые облака. Как в песенке… золото на голубом. Древние гербы. Я думал – как быстро: утром розы и молоко, а вот вечер тяжелого дня, и мы уже поменяли свою жизнь – как песню в плейлисте переключить… Но невозможно разлюбить свою девушку сразу, даже если ты ввязался в большое приключение… «Облака, повторял я себе, облака, смотри, Люэс, описывай… Они похожи на лицо Джоконды – такие же непроницаемые»…
– Интересно, цел ли еще дом – уже ведь лет десять прошло, – единственная фраза Марка Аврелия за весь путь. Автобус выебало на выбоине, и мы, потрясенные дорогой, были счастливы это услышать – что дома, может быть, и нет…
Высадили нас в лесу. Остановка – пара железных скрепьев, проржавевших, и мелом «Курт Кобейн жив», и сразу за этой конструкцией лес, наполненный тысячей звуков, симфонический оркестр на репетиции. Каролюс уронил рюкзак на колено в темно-синей джинсе и флегматично сказал:
– Куда?
И закат лег на его волосы. Представьте – темнота его глаз, дорога из песка и камня, шелест ветвей и юноша, похожий на ветер, а не на человека, под закатным небом… Я как сейчас помню этот закат, первый закат в лесу – и он был не дик, и не цивилизован, а ни с чем несравним; роза распустилась вечерняя, алая с кровавым подбоем – почему небо похоже на цветы? И мы пошли за спиной Марка Аврелия в коричневом свитере, тащившего пледы, ружье и треть еды.
Через два дня пришлось признать, что мы заблудились. В незнакомых лесах, на полянке, полной ромашек, стоял Марк Аврелий с компасом, чесал затылок, смотрел на компас – старый, дедовский, и повторял: «кажется, на северо-запад». Каролюс лежал в траве – среди солнца и теней – и смотрел в небо. Я прислонился спиной к прогретой солнцем, медом, янтарем коре и вел дневник. Я всегда веду дневник – такая обшарпанная тетрадка, в заднем кармане самых старых джинсов – Джим Кэрролл: «вчера мой дневник упал в ручей; мы нашли воду среди мхов и камня, в глубокой тени; нарвали грибов по пути. Нет ничего особенного в описаниях природы – после Тургенева и Торо трудно кого-то ими запугать; но какое же чудо – ручей; чернила растеклись – ну и хрен на них; всё равно это были глупые стихи…».
– Предлагаю выйти к реке, – наконец, зевнул Каролюс, сжалившись над городским Марком Аврелием. – А потом пойдем вдоль реки и найдем дом… ты же говорил, что он совсем-совсем на реке?
– На берегу, – Марк вздохнул и тоже лег в траву.
Журчало и шелестело. Сотни радуг на ресницах. Незаметно мы заснули и проснулись только на закате. За шкирку Каролюсу заполз клещ…
…К реке мы вышли почти к ночи. Встали лагерем на её каменистом берегу – Марк Аврелий разжигал костер, а я при его свете убивал в Каролюсе клеща. Будто черта – Каролюс шипел и морщился, потом стал готовить в котелке – навалил крупы, соли – не знаю, что и как он так делает; но так съедобно и с тем самым острым ароматом костра и вкусом леса получалось только у Каролюса. Овсянка по-лесному – так и смеялся он; «завтра, Марк, попользуем спиннинг», и мы завалились на пледы спать под шелест нашей новой подруги – Лилиан. Я, отоспавшись днем, под медом солнца, сам напитавшись им, как батарея, не мог заснуть, вертелся, нашел-таки удобную позу – левая нога в колено правой; руки за затылком замком; сердце бьется, челка оранжевая дрожит в такт. Недалеко спал Каролюс, я слышал его дыхание – среди тысяч звуков, упавших на меня – чем дольше на природе, тем тоньше слух; он дышал тихо и легко, казалось, из его души шел запах роз; ромашки не шли Каролюсу – он был средневековым, из рыцарей – кровь на мече, прекрасная дама… Я слушал его дыхание и исполнялся слезами: как же так, уже сколько дней, а ни он, ни Марк ни разу не упомянули имен, а я: «Джастин!» готово было сорваться с языка с пчелиным роем страдательных слов; но они разговаривали о чем-то естественном – о закате, траве, забавной стрекозе или новом альбоме «Точки Росы» – и я давился своими поэтическими графоманскими измышлениями о Джастин… Любовную боль болью не назовешь – это стихи, плохие и нежные, как розовый крем в торте – такая пошлость… Я вздохнул, отвернулся от Каролюса и сел; костер мерцал, мерцала и вода – сколько жизни и в том, и в другом; мы сравниваем всё с человеческой душой – но вот бессмертие её сомнительно; а их – бессомненно – да, я понимаю, я говорю банальности – правда, это моя профессия, простите… Достал из рюкзака Аврелия сигареты и курил, сигареты были с ментолом, так странно; но Каролюс не курит, а я свои уже скурил, не рассчитал, что мы так надолго уйдем… Так прошла моя первая ночь на реке…
Под самый рассвет я задремал, и вдруг мне послышался голос Зени. «Эй, говорил он, проснись, Люэс, я еду в свое учебное заведение, мой эфир закончен, я счастлив; кофе на полке, и не ставь, как в прошлый раз, так много тоскливого – песни о смерти о дожде – для Кая…». Кай – это еще один парень с радио… Я проснулся, почти рассвет.
– Зеня, чего? – понял, что мне приснилось, ни на какое радио мне не нужно, и опять заснул…
На пятый день мы пришли. Марк Аврелий увидел дом, заморгал, вспомнил, как они с родителями сюда приезжали, наверное, мы с Каролюсом вежливо-дружно посмотрели в сторону реки. На реке был яркий солнечный день; резало глаза; всегда думал, сказал Каролюс, как называть вот эту рябь на воде, когда солнце в одном месте как дорожка, искорками, звездочками – будто кто-то бежит… После сопливых секунд оставшийся до заката день мы посвятили разгребанию домика. Из дневника: «Он был классный, синий снаружи и пыльный внутри и даже – ого! – есть погребок – видно, это семейное, с забродившими и засахаренными вареньями, проросшим картофелем и банками замерзших огурцов. За водой ходим на реку, она в двух шагах, склон с цветами и деревянная лесенка. Огород. Тоже полный цветов. Одичавшая клубника. Заросли малины. Мы нашли кресло-качалку, стол, два гамака; на мансарде – раскладушку и плакат с Харрисоном Фордом. Куча книг – конечно… Марк Аврелий потерял чувство времени, правда, еще два дня назад, когда где-то в лесу забыл часы. Все дни теперь он висит в гамаке между сосной и яблоней и читает. Я спросил что, он ответил счастливо: Конфуций, Цицерон, Стругацкие: «я думал, отец их потерял». Человек нашел свое счастье. Каролюс вылизал домик – паутина в его волосах, как седина. Дни стоят солнечные; он в подкатанных по колено джинсах. Потом, плюнув на приличия,
– Не умрешь, не умрешь, – повторял Каролюс, побледнев через загар, и веснушки – темноволосым так идут веснушки; у Каролюса их немного – милых, смешных и трогательных; я всё смотрел на них и его ресницы, словно черные крылья; а он растирал мне ногу и так переживал, когда вправлял – но я почему-то никакой боли не чувствовал – хотя понимал, что должен – но ее не было, будто Каролюс ее всю вынул, вытащил. Но я соврал, что больно – ужас – и на неделю выпал во второй гамак, рядом с Марком Аврелием, и созерцал закаты под мерное шелестение страниц Цицерона. Закат – это тоже что-то: алые паруса, золотая снасть; Марк и Каролюс собирали во влажной глубине леса грибы: маслят липких и бархатных; Каролюс готовил из них ужины; «жалко, вина нет, а то я бы соус по-бургундски заварганил» да, была только «охотничья газировка» во фляге Марка Аврелия: пиво, водка, шампанское, коньяк и какое-то белое вино. Умереть можно было – но Марк берег её до «тяжких времен». От этих грядущих «тяжких времен» у меня мурашки бежали по коже, я переползал из гамака в кресло-качалку и грелся на солнышке. Пока Марк и Каролюс бродили по лесу или купались, или читали, или чинили, мне больше ничего не оставалось другого, как вести свой дневник. Дневник мой был похож на сам лес: запутан, сказочен и скучен. Я всё время думал о Джастин. Я исписывал листы одами, сонетами, элегиями, отмахиваясь от мошкары. Марк захватил мазь, но мы всё равно с ним записали во враги социал-демократии Каролюса, которого комары почему-то не кусали: «с детства» оправдывался он, а мы злобно щурились и кряхтели, как два чесоточных пенсионера…
Моя любовь,Нежность,злость,нос и бровь.о Джастин —это жизнь…Ну и подобный бред. Я смотрел на небо, реку, на лес – и всё кружилось в моих глазах. Я думал, что до конца дней своих вокруг моих зрачков будет либо синь, либо зелень. Восточные флаги. Цвет же воды напоминал мне её карие глаза… Да, да, бред.
…Вокруг меня была природа, не тронутая мегаполисом; то, о чем постоянно мечтаешь в мегаполисе. А я – а я только и делал, что сравнивал природу с женщиной, с девушкой, бросившей меня; только и делал, что скучал по этому мегаполису. Когда выздоровела нога, я спускался ночью – я всегда не спал в лесу по ночам, просыпался то в час, то в два – будто по будильнику, таблетки принимать – и мимо через спящие дыхания и тела друзей спускался, кутаясь в свитер, и со стащенными у Марка сигаретами – сраные с ментолом – сдохнуть – садился на лесенку на склоне и смотрел задумчиво на реку. Она так легко дышала, не-спящая-в-Сиэтле, стекло драгоценное, в ней отражалась луна – так красиво, рассыпаясь на множество лун из-за ветра. Я любил смотреть на реку в полнолунные ночи – в моей жизни было много прекрасного после: рождение детей, постижение смысла жизни, успех; но тогда, в ту жизнь в лесу я вдруг начинал чувствовать, что живу, какое вот это дыхание жизни – свое настоящее, пронзительное, ничье больше. Я почувствовал её – жизнь, что я дышу, говорю, и когда-нибудь умру, и не повторюсь. Я сидел на лесенке склона, шелестела ночная трава, в ней тоже жила тысяча существ сложнее и проще меня; плыла в луне луна; восемнадцатилетний мальчик курил и кутался в свитер, и думал обо всем… Я вспоминал гудки вокзала и порта, машин под моим окном в городе по ночам, в которых за фонарями и неоном не видно игры луны с облаками; голоса своих друзей и знакомых, лектора, читавшего лекцию о символах фрейдизма; чаще всего почему-то голос Зени – я смотрел на лунную рябь реки – будто память слуховую тренировал – вспоминал его голос: подбирал слова, чтобы описать его постороннему – сложное будет сравнение; однажды я видел стройку небоскреба, она велась и ночью, и весь в кранах, голые балки, прожектора изнутри, он сверкал в ночи, как «Титаник» какой-нибудь; я смотрел на стройку с моста, была зима, и вокруг меня медленно летел снег – и это столкновение города и природы, ночи и яркого промышленного света напоминало мне голос Зени; во мне они тоже боролись сейчас… Я плыл мыслями, как заядлый постмодернист, и понимал, что не могу забыть Джастин – и не забывал – вспоминал-вспоминал: как первый раз подарил ей цветы, желтые хризантемы, пригласил в кафе, театр, кино, во что она была одета и как смеялась; как мы ездили в горы, и она не умела кататься на лыжах – неуклюжая, прямо прелесть какая, а я умел; как она умеет рисовать маслом и играть на скрипке – а я не умею ничего такого грандиозного… Ничто здесь не напоминало о ней, но я думал о ней беспрестанно… Я безумно скучал в лесу по цивилизации; по музыке; по асфальту; по корейским салатам; по толкучке в транспорте; по галстукам; по девушке, которую сам же и потерял… Дневник мой – это эмигрантские рассказы. И только река нравилась мне в лесу по-настоящему – в ней было что-то глубоко женское…