Рассказы
Шрифт:
Зейдель читал, думал, писал, просиживал дни и ночи в библиотеках. Изредка он встречался с христианскими теологами и беседовал с ними по-польски и на латыни. Он изучал христианские книги с тем же пылом, с каким прежде занимался еврейскими текстами. Вскоре он уже мог цитировать, наизусть целые главы из Нового завета. Он стал знатоком латыни. Через некоторое время познания его в христианской теологии стали так обширны, что священники и монахи боялись вступать с ним в дискуссию, ибо он, благодаря эрудиции, постоянно уличал их в ошибках. Ему не раз обещали место преподавателя в семинарии, но как-то ничего из этого не вышло. Место библиотекаря в Кракове, на которое он твердо рассчитывал, досталось родственнику губернатора. Зейдель начал понимать, что и у гоев дела обстоят не лучшим образом. Духовенство больше заботилось о презренном металле, чем о Боге. Проповеди были полны ошибок. Большинство священников не знало латыни, но и по-польски нитровало тексты искаженно.
Год за годом работал Зейдель над своим трактатом и никак не мог закончить.
Висевший у него на груди мешочек с золотыми монетами становился легче и легче. Лицо его пожелтело, как пергамент. Глаза потухли. Руки по-стариковски тряслись. Ряса покрылась пятнами и порвалась. Надежда прославиться у всех народов мира испарилась без следа. Он стал жалеть, что переменил веру. Но путь назад был для него закрыт: во-первых, он теперь сомневался во всех религиях, а во-вторых, в тех краях действовал закон, по которому выкреста, вернувшегося к иудаизму, сжигали на костре.
Однажды Зейдель сидел в Краковской библиотеке, склонившись над выцветшей рукописью, и у него вдруг потемнело в глазах. Сперва он решил, что наступили сумерки, и спросил, почему не зажигают свечи. Но сосед-монах сказал ему, что на дворе по-прежнему ясный день, и Зейдель понял, что ослеп. Он не смог даже сам вернуться домой, и монаху пришлось проводить его. С этих пор Зейдель жил в полной темноте. Опасаясь, что деньги скоро кончатся и он, вдобавок к слепоте, останется без гроша, Зейдель. после долгих колебаний, решил просить милостыню. Я потерял и этот, и будущий мир, рассуждал он, к чему мне теперь гордыня? Подыматься некуда, надо опускаться на дно. Так Зейдель, сын Сандера, он же Бенедиктус Яновский, занял свое место среди нищих на паперти кафедрального собора в Кракове.
Поначалу священники и каноники пытались помогать ему. Они предлагали поселить его в монастыре. Но Зейделю не хотелось быть монахом. Он хотел спать в одиночестве у себя на чердаке и носить на шее свой мешочек с деньгами. И преклонять колени перед алтарем он не слишком любил. Изредка ученики духовной семинарии останавливались потолковать с ним на ученые темы. Но вскоре его все позабыли. Зейдель нанял старуху, отводившую его по утрам к церкви, а по вечерам домой. Она же приносила ему каждый день горшок каши. Сердобольные христиане подавали ему милостыню. Он сумел даже скопить немного денег, и мешочек у него на груди опять потяжелел. Другие нищие насмехались над Зейделем, но он никогда не отвечал им. Долгими часами он стоял на коленях на паперти собора, с непокрытой головой, с закрытыми глазами, в застегнутой до подбородка черной рясе. Губы его непрерывно тряслись и что-то бормотали. Прохожие думали, что он молится христианским святым, а на самом деле он тихо повторял про себя Гемару, Мишну [100] и Псалмы. Христианскую теологию он забыл так же быстро, как изучил ее; в памяти осталось лишь усвоенное в ранней юности. Рядом гомонила улица: но мостовой грохотали телеги, ржали лошади, кучера кричали хриплыми голосами и хлопали кнутами, смеялись и взвизгивали девушки, плакали дети, ссорились женщины, осыпая друг друга руганью и непристойностями. Время от времени Зейдель задремывал, свесив голову на грудь. Никаких земных желаний у него больше не было, только жажда постижения истины по-прежнему томила его. Существует ли Создатель, или в мире нет ничего, кроме атомов и их комбинаций? Существует ли душа, или любая мысль есть лишь продукт работы мозга? Настанет ли День последнего суда? Есть ли Мировая Субстанция, или все сущее лишь плод воображения? Его палило солнце, кропил дождь, но Зейдель ничего не замечал. Теперь, когда он утратил свою единственную страсть — честолюбие, ничего материальное не имело для него значения. Изредка он спрашивал себя: неужели это я, Зейдель, ученейший средь мужей? Неужели реб Сандер, глава общины, был мой отец? Правда ли, что я был когда-то женат? Остался ли на свете хоть один человек, знавший меня? Зейделю казалось, что это все неправда. Ничего этого никогда не было, а раз так, все сущее — только одна огромная иллюзия.
100
Мишна — основополагающая часть Талмуда.
Однажды утром старуха пришла к Зейделю на чердак, чтобы отвести
И внезапно явился я, Искуситель. Несмотря на слепоту, он увидел и узнал меня.
— Зейдель — сказал я, — готовься. Наступил твой последний час.
— Ты ли это, Сатана, Ангел Смерти? — радостно воскликнул Зейдель.
— Да, Зейдель, — ответил я, — я пришел за тобой. И ни раскаяние, ни исповедь не помогут тебе, так что можешь зря не стараться.
— Куда ты возьмешь меня? — спросил он.
— Прямо в геенну.
— Если существует геенна, существует и Бог, — проговорил Зейдель дрожащими губами.
— Это ничего не доказывает, — отрезал я.
— О, доказывает, — сказал он. — Если существует ад, существует все остальное. Если ты не иллюзия, то не иллюзия и Он. А теперь неси меня туда, куда мне надлежит. Я готов.
Я выхватил шпагу и прикончил его, затем вырвал когтями его душу и, сопровождаемый оравой демонов, понесся в дольше пределы. В геенне ангелы-губители разгребали пылающие угли. У порога нас встретили два беса, твари из смолы и пламени, в треугольных шляпах, препоясанные по чреслам нагайками. Они громко захохотали.
— Се грядет Зейделиус Первый, — сказал один бес другому, — бедный ешиботник, захотевший стать папой римским.
ПОСЛЕДНИЙ ЧЕРТ
Как природный черт свидетельствую и утверждаю: чертей на свете больше не осталось. К чему они, когда человек и сам такой же? Зачем склонять ко злу того, кто и так к нему склонен? Я, должно быть, последний из нашей нечисти, кто пытался это сделать. А теперь я нашел себе пристанище на чердаке в местечке Тишевиц и живу томиком рассказов на идише, уцелевшим в великой Катастрофе. Рассказы эти для меня — чистый мед и птичье молоко, но важны и сами по себе еврейские буквы. Я, разумеется, еврей. А вы что думали, гой? Я, правда, слышал, что бывают гойские черти, но я не знаю их и не желаю знать. Иаков и Исав никогда не породнятся.
Я сюда попал из Люблина. Тишевиц — глухомань и дыра, Адам тут и пописать не останавливался. Местечко такое крохотное, что лошадь, запряженная в телегу, уже на рыночной площади, когда задние колеса только-только подъезжают к заставе. Грязь в Тишевице не просыхает от Суккот до Тиша бе-Ав. Местечковым козам не нужно даже бороды задирать, чтобы пожевать солому с крыш. Прямо посреди мостовых сидят на яйцах куры. Птицы вьют гнезда в париках замужних женщин. В молельно у портняжки десятым в миньян [101] приходится приглашать козла.
101
Миньян (ивр.) — кворум, необходимый для совершения публичного богослужения и ряда других религиозных церемоний (10 взрослых мужчин).
Не спрашивайте, как угораздило меня попасть на эти задворки цивилизации. Ничего не попишешь: если Асмодей прикажет, надо идти. От Люблина до Замостья дорога всем известная. Дальше добирайся, как можешь. Мне сказали, что я узнаю местечко по железному флюгеру на крыше синагоги. Флюгер в виде петушка, а на гребне его сидит ворона. Когда-то петушок крутился от малейшего ветра, но уже давным-давно не шевелится ни в бурю, ни в грозу. В Тишевице даже железные петушки дохнут от тоски и скуки.
Я рассказываю в настоящем времени, ибо время для меня остановилось. Значит, прибываю я на место. Осматриваюсь по сторонам. Хоть убей, не вижу никого из наших. На кладбище пусто. Отхожего места нету. Захожу в баню — ни звука. Сажусь на верхнюю полку, смотрю вниз на камень, куда по пятницам льют ведрами воду, и думаю: зачем я здесь? Если тут понадобился опытный бес, неужели надо гнать его из Люблина? Что у них — в Замостье чертей мало? Снаружи сияет солнце — время летнее, но в бане холодно и мрачно. Надо мной висит паутина, в паутине сидит паук и сучит лапками, будто прядет свою нить, но нить не тянется. Мух кругом ни следа, даже шкурки мушиной не видно. Чем же он питается, мошенник, думаю я, — неужели собственными потрохами? И слышу вдруг напевный талмудический голосок: "Не насытится лев малым кусочком, и канава не наполнится землею, осыпающейся с краев ее". Меня разбирает смех.