Рассказы
Шрифт:
Как обманчиво всё на свете. Многое, во всяком случае. «Что ей сказать, как к ней обратиться?»
— Ася, милая. Вот мой адрес. Ты понимаешь, насколько мне дорога, как я тебе обязан.
— Ладно, Жарков, не хнычь, тебе это не идёт, — ответила она тихо, пряча адрес в карман путейского жакета. — Поцелуй лучше меня — долго жить будешь. Я верю, что мы ещё свидимся.
Иван ощутил на губах незнакомый, почти не уловимый полынный запах степи, настоя скромненьких степных голубых незабудок и пронзительно алых, броских весенних тюльпанов, что кумачевыми полотнищами покрывают плоские просторы в конце весны. В голове поплыли картинки заоконных дорожных пейзажей с одичавшими от свободы конями.
— Хватит, Ваня… — Асия смахнула с глаз слезинки.
— А наш Жарков-то, во, даёт! перевоплотился окончательно… —
Вот он степной, холмистый Горск. Его длиннющая улица имени вождя мирового пролетариата через весь город. Вот заплаканные глаза старшей сестры друга. Где-то у ментов припрятаны 60 пакетиков героина, а в другом месте горская наркомафия ждёт должок с сына несчастной женщины. За всё это завтра возьмётся Жарков. И за тех, кого сам привёз, снял с блуждающего поезда. Стоп, не ослышался ли?.
— Але, ку-ку-у, отец посажёный! Тебя ещё не посадили?..
Обернулся. Длинноногой цаплей от остановки к магазину бежит… Капа-Капитолина, невестушка вагонная. Махнула ручкой, кинула воздушный поцелуй Жаркову. «Ну и стерва… Опять же, у всякой стервы есть резервы — излови-ка её»., — только и успел он сообразить. Она исчезла, как и появилась, мимолётным видением.
Синдром ржавой крысоловки
Карьков шёл к своему сарайчику, приткнутому к стене давно распроданной под офисы некогда его родной обувной фабрики. В сарае он, по его выражению, сотворял весьма нехитрые устройства — мышеловки. Степан Карьков ими приторговывал, и это приносило ему копеечную прибыль. «Дома-то чего высидишь, скукота и однообразие, на Степаниду уж нагляделся за сорок-то лет, хоть она, конечно, и красивая баба была… — говорил он обычно приятелям. — А здесь, у рынка, всё ж свои люди, привычные уж, повеселее тут, да и прибыль, какая ни на есть». Карькову, бывшему моряку, недавно, посреди лета, стукнуло семьдесят пять, был он роста ниже среднего, весь какой-то корявый, будто сложенный из разных, особо прочных, но обязательно короткомерных частей. Выглядел он скорее крепким мужиком, нежели стариком. И вот уж что никак не увязывалось со всей его несуразностью — плясал лучше всякого цыгана, просто зажигался, искрился весь, чуть поймав ухом ритм музыки. В ход шли и подошвы ног, разумеется, и пальцы на ногах, и пятки, и ладони на руках, и колени, и голенища сапог, если в сапогах отплясывал, и даже локти, лоб, уши, рот свистящий. Всё щёлкало, дробило, улюлюкало, хлопало, а проще говоря, восхищало каждого, заставляло и его сердце биться по-особому восторженно. И ещё надолго унаследовал он от флота одну памятную метку — золотую фиксу на верхнем зубе рядышком с клыком. Обзавелись они с другом этими поделками, находясь как-то в увольнении — модно это было, при случае, для любопытствующих девушек приоткрыть рот, в котором есть кое-что красивое. Когда Степан улыбался всей своей широкой и доброй натурой, зуб вспыхивал и отражал блики, между прочим, более чем удачно, дополняя его портрет.
Народец ближний его ещё часто Якорьком звал. Это необидное прозвище прилепилось к нему чудеснейшим образом. На самом первом построении на палубе линкора, при перекличке, коротенький новобранец из центра России ответил, как и положено, «я», но почему-то, уже как не положено, тут же добавил «Карьков». Получилось слитно, на слух: «Якорьков». Кто-то из моряков сострил прямо из шеренги строя: «Глянь-ко, морская фамилия у нас появилась!». Так он и стал Якорьком. Всегда живым, сообразительным, надёжным в товариществе.
И всё же только благодаря таланту плясуна отхватил он, вернувшись в родные чернозёмные просторы после затяжной, как чересчур серьёзная драма, службы, очень приметную на всю округу розовощёкую Степаниду. Она хоть и была на голову выше его ростом, однако пара оказалась ничего, смотрелась. А началось с того, что однажды на сельских вечерках Степан как ударился подле неё в пляс, будучи ещё в морской фланельке с погонами старшины второй статьи, в бескозырке с ленточками в золотых словах да якорях, так полчаса и не останавливался, неуёмный, вызывая девку в круг, пока, умирая от смущения, не вышла, мелко перебирая каблучками и ускоряя до буквально слитной дроби этот перебор. И тут ещё парни да девчата стали подзуживать: дескать, Степан да Степанида — одна планида, сам Бог
В тени и прохладе сарая Якорёк, отрубив вершок проволоки, стал привычно накручивать из неё пружину для мышеловки. И вдруг заулыбался — что-то его осенило. «А может, посурьезнее что соорудить? Крысоловку, как пить дать?..» — он вспомнил вчерашний, всех укатавший со смеху торг со случайной бабкой. Та подошла: почём, да почём? — Двадцать целковых. — Дорого, милок… — В магазине по тридцать, ну да ладно — бери за пятнадцать. — А ты мне её продемонстрируй!..
Ушлая бабка попалась — словечки-то какие. Делать нечего, зарядил своё творение Карьков. «Гляди», — говорит. И нажимает на сторожок пальцем. А щелчка-то и не последовало, заело. «Ну, вот видишь… — обиженно протянула покупательница. — Того и гляди, подсунут…» — «Так ведь в ней мыша-то не было!.. Потому и не сработала». — на удивление даже самому себе выкрутился Степан. Да так вывернулся, что все друзья-напарники в их самостийном торговом ряду от хохота прямо повалились: «Ну, даёт, Якорёк!». Как кличка с флота следом за ним демобилизовалась — Степан лишь удивляется: небось, сам и проболтался, не помня когда. «Мыша-то не было»., — трясли лицами приятели по рынку, повторяя сквозь слёзы смеха. Заулыбалась и бабушка. И купила, отчаянно махнув рукой.
…Степан накрутил усиленную пружину из проволоки потолще, загнул концы, один прибил парой скобок к дощечке, основанию крысоловки. Чем отличается она от мышеловки, так это тем, что зверя покрупнее должна прихватить надёжно и удержать. Не просто прижать окончанием пружины жалкого мышонка, а — страшно молвить! — как бы пришпилить крысу на гвозди. Их забивают с обратной стороны дощечки, а вышедшие кончики ещё и напильничком затачивают до иголочного острия.
И тут стряслась гремучая беда: то, что не сработало вчера на базаре, сегодня с удесятерённой силой хватануло здесь, на верстачке. Защёлка как-то сама по себе сорвалась и пружинящий конец проволоки пулей ударил Степана по ногтю указательного пальца, а палец как-то влажно влип в гвоздь… Брызнула кровь мелкими кляксами. Карьков едва не закричал от боли — до кости, наверное, пробило. Снял палец с гвоздя и машинально высосал кровь, обернул фалангу и ноготь не самым чистым платочком и наскоро закрутил мягкой изолированной проволочкой. Боль доходила до самого сердца, ущипывала его без жалости, пульсировала вместе с ним.
«Руки косолапые, что ли… угораздило ведь… И крысы не было, а защёлкнулась, не то, что вчера… с пружиной перестарался. да и гвоздь, кажись, ржавый — не успел зачистить». Ему хотелось выть от досады.
К вечеру палец опух, напрягся, покраснел — превратился в морковку с тупым концом. Степанида в сполошилась: «К доктору надо идтить!..» Словно доктор за углом их ждёт-не дождётся. «Какой тебе ещё доктор — вон с окна кусочек алоя отщипни, да привяжи, — оборвал Степан. — Пройдёт, никуда не денется, не впервой».
Утром он не мог и чуточку шевелить пальцем, оконное растение не помогло — палец будто чернилами туго накачали.
Они поехали в травматологическую больницу своего губернского города на маршрутке, дальше переулками месили пыль пешком. В приёмном отделении врач засвидетельствовал всё, как положено, на бумаге, позвал хирурга, совсем молодого мужчину. Тот был кудрявый, в белом халате без пятнышка. Из прореза выглядывал золотой крестик на тяжёлой, словно кованой, жёлтой цепочке. «Верующий, похоже, значит, совестливый, аккуратный, — успел подумать Карьков, — считай, повезло с первого шага. Только прёт от него духами, как от беспутной девки…» Хирург прервал его мимолётные догадки: взглянул на палец, промолвил как-то без выражения: «Ампутация.
Гангреной пахнет… может продвинуться вверх по руке… Семь тысяч… Анестезиологу ещё надо… И продольный разрез придётся делать».
— Чего? Какие семь тысяч? Что ещё за астезиолог? Я на обувной фабрике кузнецом в горячем цеху тридцать восемь лет оттрубил. я семь лет на корабле плавал: четыре океана и восемь морей прошёл!.. — впервые за многие годы на крик сорвался Карьков.
— И мы своё оттрубим, — спокойно сказал кудрявый в белом. — И палец отрубим. А то и выше. Если оплатите операцию.