Рассказы
Шрифт:
На следующее утро, тёплое и светлое, августовское, Степан добрёл до сарая, будто прилипшего подслушивать несуществующие уже шорохи канувшей в Лету обувной фабрики. Присел у верстака и выключился. Видение его посетило: идут босиком по горячей пыли, держась за руки с матерью. Дорога неровная: то вверх, то вниз, то наискосок — просёлок над Доном, вот и всё. Народу кругом много: женщины и дети в основном, как и они сами. Собаки, как волки. Солдаты в чудных пилотках. Это их гонят в лагерь. Мать всё шепчет: «Ты терпи, Степунчик, я сальца кусочек спрятала и хлебушка ломоток, может и спасёт это нас». Их держали за проволокой в голой степи, под палящим солнцем, под дождём грозовым,
Уж много позже повелось это — оформлять пособия узникам ещё той страшной войны. Поехал на те хутора — а там урочище, крапивой наполненное, да одинокий, обгорелый, как труп в исподнем, высохший тополь в свидетелях. А то бы получал хорошо.
Он вздрогнул, видение исчезло. Зато явь обозначилась. К сараю шли Степанида и не покидающий его Филя — ещё не известно, кто кого выше.
— Ты, Стёпа, мужайся и крепись — я ведь с тобой прощаться пришла. Она присела на узенькую скамеечку.
— Все кругом молчат, одна я переживаю да Богу молюсь. Ты меня, Степушка, прости, если что… — И запричитала… — А не запамятовал, Стёпа, как мы этот дом фабричный строили своими руками, квартирку нашу — это ведь мы свою жизнь начинали улаживать?.. И бетон вечерами после работы месили, и кирпичи до надрыва таскали.
— Как же, запамятуешь такое! 427 часов отмантулили. Носилки с кирпичом грохнулись на ногу, едва отхромал… Потому и дом свой, как в родах вымученный… И никакая приватизация не нужна была нам — мы его солёным потом, сердцем выстрадали.
— Успокойся, Степушка, зря я разговор этот затеяла, нам бы о чём другом потолковать.
— Не хорони ты его заживо, Степанида. Судьба ещё весь ресурс не выжгла. Не опережай судьбу-то! А ты что приуныл, Стёпа, Якорёк, бабы они и есть бабы. Мы ещё с тобой посидим на берегу Дона с удочками, грибы пособираем в сосняках… пивка холодненького попьём. А кто нам запретит?. — он хлопнул себя разлапистым кулаком в худую ребристую грудь, вылитый бочонок с выпуклыми обручами. — У меня и сейчас есть… — уже шёпотом. И добавил грозным рыком, взметнув разом воробьёв с дворовой рябины — Погоди, мы их всех, кто у нас на препятствии, настигнем. Вот такой я разгневанный!..
Степанида уплелась варить травы. А Карьков вновь как бы в параллельный мир канул, никого не слыша отсюда, с ближней стороны. И вновь волнующая молодая давнишняя иллюстрация. Он на глянцевой мокрой палубе крейсера, ночь, взрывы кругом, штормит где-то по пятому баллу, ухнуло прямо вплотную сбоку и он летит, долго летит, словно альбатрос на планерских крыльях, и падает в бездну пузырей, бурлящей солёной газировки… Какой-то канат, человек, схвативший его за волосы. Так это же из тех дней, когда он на флоте захватил краешком японскую войнушку, семнадцатилетним. Это его с палубы скинуло взрывом.
Он сегодня по закону имеет все фронтовые права. Но нет, ему этих прав не дали. Почему? А получилось вот как.
Перед Степаном возникла, словно в мареве, живая колыхающаяся картинка, причём, довольно радостная — вот уж действительно, жизнь, она как один день, будто вчера это было. Направили их крейсер секретно
И вот вышел он, старшина второй статьи Стёпа Карьков, на обласканную зрительскими хлопками сцену: с «Яблочка», с русской плясовой, с «Цыганочки» начал, а закончил всякими там заморскими тустепами, да польками. Колесом по сцене на вытянутых руках катался. На животе, на медной пряжке с якорем, выкручивал крендели. Американцы голоса сорвали, ладоши отшибли, приветствуя необычного низкорослого моряка из снежной, воюющей страны Советов, одна американка даже замуж просилась… Словом, сбацал как мог, заокеанскую державу поставил на колени, если хотите, при всём её умилении и неподдельном восхищении.
Когда вернулись, думали — по медали всем выдадут. Лично он преподнёс, как умел, русское искусство! Нет. Ему сказали после возвращения, чтобы забыл о том концерте и дали бумажку расписаться, якобы он, как и остальные его «подельники-артисты», вообще никогда не присутствовал во фронтовой зоне. А так бы пенсия сегодня была фронтовая.
Кажется, он очухался. Он даже задал вопрос Филантию:
— А что бы ты сделал, если б тебе дали миллион?.. Филя растерялся и зачем-то поддёрнул ходульные штаны.
— Дак. Кто ж мне его даст. Уж погулял бы… и тебя не забыл бы, Якорёк. Не веришь?.
— Верю… Но это мечта млекопитающего. Ты и так не просыхаешь. А на что-то высокое не способен. Пень пнём!
— А Сетевой, стало быть, по уму распорядился бы миллионом? А твой хирург тоже шибко умный?..
— Не в этом дело, Филя. Жизнь у всех одна и она, как один день. Не успеешь оглянуться и деньги ни к лешему. Главное всё же в том — что ты сделал, кого родил, кого и насколько поддержал… А всё остальное — пустое, грех безбожника… Ведь живём-то совсем в ином мире, не пасут нас завоеватели со зверским собачьем на поводках. Радоваться бы, светлеть душой… Чего не хватает-то нам?! Простор на тыщи километров, сплошное несметное сокровище! — едва не сорвался на бесполезный крик Карьков. — Справедливости, честности разве что не стало. Ни любви, ни состраданья у нас друг к другу… Почему?.. Потому что мы все вдруг оказались больными? У нас у всех ампутировали совесть, необходимый голос совести внутри каждого сразу и пропал, искалечили нас безвозвратно, всех поголовно сокрушили деньги, бумажки постыдные?.. И ведь получились из нас уже не люди, а крысы!..
— Вот и я об этом, — оживился Филя. — Ты успокойся, Стёпа, Якорёк. Передушим мы этих крыс — не пикнут. Ведь не все ещё пока… А пока… Не послать ли нам гонца?.
Карьков проснулся в половине пятого утра и обнаружил на глазах крупные слёзы — во сне плакал. Руки словно бы и не было, как-то вся онемела, отнялась, словно лишняя. Зато давило под сердцем. Дыхание совсем спирало. И это впервые.
— Что ты, Степушка? Не спится? Рука болит?. Он не ответил. Вдруг потерял сознание, как провалился в океан.
Днём чуть-чуть отпустило. Сидел на диване. Все, как и он, ждали телефонного звонка. Хоть бы от партии, хоть бы от самого дьявола. Но телефон словно контузило. Опять пришёл худющий, чистое удилище, Филя. Не пустой. Но Степан наотрез отказался. Тогда гость ударился в рассуждения, стал вспоминать вчерашние дворовые встречи, разговоры и тем самым только подсыпал соли на страшную рану Якорька.
— Вчерась во дворе у нас был праздник. Ну не совсем… На пенсион спровадили мужика. Чиновника. Где-то возле депутатов ошивался. Знаешь, Стёпа, сколько ему заплатили на прощание?