Рассказы
Шрифт:
Я захныкал и был ссажен с коня.
Во время обеда дед произнес с ехидной ухмылкой, прервав застольную беседу: “Да это-то все понятно, непонятно только: от кого дочка у Терешковой?” “Как от кого? – Я был поражен до глубины души.- От Гагарина!” Дед сначала заквакал в кулак, потом захрюкал слезливо, затем его громово раскатило на всю кухню хохотом. “Ну спасибо, внук, ну разъяснил,- промокал дед слезы здоровенным платком.- Да-а”,- качал он головой. Я же пребывал в полнейшем недоумении. Чего тут смешного? Гагарин – первый космонавт, Терешкова – первая женщина-космонавт, несомненно, они муж и жена, следовательно, и дети у них общие, чего ж тут непонятного?
Тетя увела меня в поле. И были снова открытия, но превзошел все василек своей простотой, нежеманной красотой. Венценосный
Мы звонили бабушке и маме. Телефон на почте оказался ровесником тачанки, из тех, у которых бешено крутят ручку и орут надсадно в трубку: “Барышня! Смольный! Барышня! Смольный!” В помещении почты я понял тайну света: это освещение полужидкое, чуть рассеянное, как профессорский рассеянный взгляд сквозь пенсне, какая-то бледно-желтая пыльность, припорошенность царила средь голых, убогих досок почты.
А дальше были глубины. Что-то уже на уровне подсознания. Мы подошли к церкви. Полуподвальной вековой сыростью веяло от паперти, грязь, скрип подвод, рогожи, старухи в платках, два оборванных юродивых. Сжатая в жгут жалость и изначальность вошли в меня и скрутили в спираль. Я согнулся пополам. “Что с тобой?” – заквохтала тетушка. Я молчал. Один из юродивых что-то бешено кричал, его слушала, сурово поджав губы, толпа старух. “Пойдем отсюда, пойдем”,- потянула меня за руку тетя.
“Юродивые – особое племя в нашем отечестве,- говорила она,- их даже опричники не всегда отваживались трогать. Неприкосновенным провидцам – им было позволено говорить правду прямо в глаза даже царям. ”Нельзя молиться на царя-ирода”,- и все дела! Дурачок, мол, что с него возьмешь?” Примерно что-то в этом роде кричал сейчас и наш деревенский юродивый. “Сумасшедшие,- объясняла тетка,- это часто те, которые стоят себе, стоят на каком-то уме и встают на какой-то новый ум, который недоступен пока другим, староумным, людям. Спрыгивают, одним словом, с ума, горе от ума. Поэтому дворянина одного, Чацкого, объявили с ума сшедшим, поэтому принц один, Гамлет, прикидывается сумасшедшим, чтобы говорить правду. Поэтому новомыслящих людей и гениев так часто путают с сумасшедшими…”
Мы лежали с дедом на раскладушке под разлапистыми вишнями, пели песни о войне: “Землянку”, “Синий платочек”, “Темную ночь”, “Враги сожгли родную хату”. Мы любили с ним одни и те же песни. Дед был родной, тысячу лет знакомый, я рос без отца, мне не хватало ощущения мужественности рядом, и вот он рядом – кряжистый, основательный, с пшеничными усами и крепким запахом табака, почти божество для шестилетнего мальчишки. Он, наверное, нет, он даже точно воевал и защищал Родину, только не рассказывает об этом из скромности, но когда-нибудь я выспрошу, я выпытаю про подвиги, про победы.
А потом пришел сторож с колхозного склада, принес водку. Они с дедом стали пить в избе. Я забился в угол и слушал бесконечные словоизлияния сторожа о том, что жуликов развелось великое множество и все чего-то норовят утащить со склада, а в соседней деревне на прошлой неделе так вообще убили сторожа, зарубили топором. Я представил себе сам акт зарубания топором старенького, немощного сторожа, и противные, склизлые мурашки расползлись по всему телу.
Дед напился, он вцепился в меня красноглазым взглядом навыкат и заорал: “А ты чего тут подслушиваешь, жиденок, мразь?” Сторож вылупился на него: “Ты че, Фирсыч, ты че?” Дед запустил в меня пустой бутылкой, промахнулся. В комнату неспешно внесла свое дебелое тело Ангелина Степановна. “Ты чего разорался, а?! Чего буянишь, свинья?! – наступала она на деда.- Твой ребенок, что ли? Какое право имеешь?!” Она вытащила меня на улицу, дед потянулся за второй бутылкой. Но я рвался туда, к деду, это был мой дед, часть моей крови, я не согласен был с тем, что я не его ребенок, я любил
Дальнейшего я не слыхал, тетя и Ангелина Степановна увели меня. Я не мог никак понять, чем так провинился перед дедом, кто такие жиды, и кто такие евреи, и в чем они тоже перед ним виноваты, и почему я вдруг из светло-русого так внезапно превратился в рыжего, и чем плох мой отец, которого я редко вижу (он живет за тысячу километров от нас), но который меня очень любит.
Тетя плакала и собирала вещи в дорогу. “Папа теперь будет в запое, надо уезжать”,- говорила она. И я понял, что пьяный – это что-то вроде юродивого, только наоборот.
Мы шли вечерним полем, и герань ядовито-сине улыбалась вслед, и ромашки ошарашенно качали головами: “Любит, не любит?”
Я уважал свою тетю за то, что она всегда говорила со мной, как со взрослым, вот и сейчас она сказала: “Ты должен его понять, у него очень нелегкая судьба. В одиннадцать лет он в теплушке уехал из родного села, сбежал Москву смотреть. Был беспризорником, потом – детдом. А МГУ окончил тем не менее с отличием. В аспирантуре его оставили. Так нет, он отказался и поехал в деревню учительствовать. Там встретил твою бабушку, родились мы с твоей мамой. Потом встретил эту Ангелину Степановну, и от нее у него было еще трое детей. Потом написал роман о коллективизации, отвез в какую-то редакцию столичную. Признали роман талантливым, но сказали, что он занимается “очернительством”. Сказали, чтоб переделал. Как тогда не посадили, уму непостижимо! Он переделывать не стал, а принял пачку люминала (это снотворное такое), еле откачали. Стал много пить. Ты представляешь, где он сейчас работает? В школе для умственно отсталых детей, и это с его талантами!”
“Подожди, тетя, а как он воевал?” “А он вообще не воевал,- очень просто сказала тетя,- относил в военкомат справки брата, хронического алкоголика, тоже М. Косолапова, состоявшего на учете в психбольнице и освобожденного от службы, выдавая их за свои. Представляешь, с его талантами…” – продолжала тетя. Но я ее уже не слушал…
Ехали обратно мы почему-то не на машине, а в электричке. Я угрюмо смотрел на мужчин, играющих в карты, на других людей, сидевших на соседних скамейках, и мне во всех мерещились жулики с топорами за пазухой, и я сжимал до боли в кулаке перочинный ножик, подарок друга, готовый сражаться со всеми жуликами на свете до последнего, защищая свою тетку, и ни шагу назад, как учил меня Витька, драться за этот букет васильков, который я прижимал к груди и вез в подарок своей маме с ее Родины, с моей Родины.
ИВАНОВ НА КРЫШЕ
…Эту полулегенду рассказывали в Афгане “старики” молодым, а те, когда сами становились “дедами”, передавали по эстафете новым салабонам, из которых не каждому суждено было состариться в свою очередь, пройдя через долгие полтора-два года конвоев, атак, засад, прорывов, операций по прочесыванию, блокированию, разблокированию.
Энский полк притулился у горы, рядом – кишлак. Прапорщик полка Иванов тайно по ночам навещал многодетную вдову-пуштунку. Была она старше его и, как и все ее соплеменницы, никогда не мылась. Поэтому когда начальство, как ему полагается, все про все прознало-вызнало, пошли гулять по штабу шуточки типа: “Слышь, лейтенант, а он перед тем, как с ней того, – он, ха-ха, по флакону одеколона в каждую ноздрю, хи-хи”, “Да нет, у них как в песне: а когда отстегнула протез и челюсть вставную в стакан положила!..”.