Рассказы
Шрифт:
Но тут грянул месяц август – и началась демократия. У старика не то что руки, язык стал короче. Он не говорил больше о прошлом и как-то раз, подумав, что, может быть, уже в порядке вещей на крыше лежать, что вполне дозволено в небо смотреть, на пересменке на всякий случай уважительно сказал об Иванове: “Тоже ведь ветеран, воевал”. Молодой опять только усмехнулся: “Оккупант”.
А неба затворник, который год под его купол опрокинутый, теперь учился грамоте. Перед ним раскинулась необъятная и единственная книга, где все: будущее, прошлое, то, чего не было и не будет никогда, все сущее и сущность вся от конца и до начала и без начала и конца. Надо было только расшифровать движение, порядок светил, мозаику света… Да и сам Иванов хотел тоже
Наблюдение шло своим чередом, так же как и перестановки, реорганизации, переименования. За всем этим как-то совсем забыли про пост у ивановской крыши. Но учреждение, где служили старый и молодой, отличалось во все времена железной дисциплиной, и они по-прежнему сменяли друг друга на чердачке у окошка с регулярностью заката и восхода. Не выпивали, не отлынивали. Честно бдели. Правда, относиться стали к объекту как-то попрохладней. Прозвали его Карлсоном. Спрашивали друг друга, встречаясь на пересменках: “Ну как там наш Карлсон? Не улетел? А то отрастут за спиной крылья, пристроится в клин журавлиный – и курлы-курлы в теплые края!”
Все бы так, наверное, и продолжалось, если бы старшой не столь переживал за судьбы Отечества. Человек с пеленок насильственно и на всю жизнь политизированный, он взволнованно следил за политическими баталиями дня нынешнего, не в силах решить, какую же сторону в конце концов принять, поскольку все еще не ясно было в точности, чья возьмет. И теперь еще больше раздражал этот тип за чердачным окном – тем, что все ему хоть бы хны, ни о чем голова не болит. Не сдержался старик, да и гаркнул, как бывалыча: “Вот марсианин хренов!” Иванов по старой памяти испугался и вздрогнул. Старшой рапорт на этот смехотворный случай писать, конечно, не стал, но молодому, похихикивая, как казус рассказал. Молодой, который теперь стал уже по званию старшим, неожиданно посерьезнел и куда-то заспешил, оборвав разговор.
На следующий же день чердачок наблюдателей начал потихоньку заполняться диковинной и, по всему видать, серьезнейшей аппаратурой. Инфра, ультра, гамма, бета, радар, лазер – вся эта хреновина то и дело направлялась на Иванова и в окрестное небо. Эксперимент продолжался полгода. Чердак углубили и расширили за счет высоты потолков в квартирах верхнего этажа. Люди в белых халатах добирались до чердачной лаборатории ночами в промасленных комбинезонах, изображая ремонтную бригаду, и рассаживались за мерцающие экраны.
А однажды молодой по секрету поведал старшому, что из Америки прибывает строго законспирированный контактер, которого два раза то ли похищали инопланетяне, то ли хотели похитить. Барин, мол, приедет, барин, мол, рассудит.
Старшой бурчал вполголоса, как бы про себя: “Не понимаю я… Такие средства государство вбухивает в червя этого, в тыщи раз уже больше, чем вся наша с тобой зарплата, – и все пальцем боятся его коснуться. Да его в бункер куда-нибудь, под прожектор – там бы сразу…”
“Не понимаешь? – издевался молодой. – Конечно, не понимаешь. За тебя фюрер всю жизнь думал. Такие вот, как ты, ленивцы кровавые, непонятливые скольких в свое время… а выясняется: ни за что ни про что”.
Но полугодовые исследования не дали никаких результатов. Вердикт специальной международной комиссии уфологов был однозначен: “Отставной прапорщик Иванов имеет, скорее всего, земное происхождение”. Старшой получил строгий выговор за непреднамеренную дезинформацию, повлекшую за собой большие материальные потери. Молодой усмехался. И они снова оказались предоставлены самим себе: своим мыслям, своим разговорам при передаче караула, да небу над чердаком, да одинокой раскладушке под небом с распластанным на ней никому не понятным человеком.
Некогда могучий парень из ВДВ стал теперь тонким, звонким и прозрачным. Всматриваясь в синее солнечное небо, он начинал видеть проступавшую за ним тьму: отключалось солнце, врубались звезды, тягучая тьма оказывалась черной дырой, открывалась дурная бесконечность, а главное – пустота,
Иванову было очень плохо. Опять кружилась голова, и он падал, но уже не назад, не затылком, а лицом, и не вперед, а вверх. Тугая темная спираль вбирала его в себя и, всасывая, перемалывала все его внутреннее – от пят до горла. Мимо неслись звезды, планеты, кометы, туманности, квазары, пульсары, галактики, все вперемешку. И, наконец, наглая голая рыжая пустота шмякала его по лицу, пахла ржавой кониной, ражим потом, кончиной пахла. И он терял сознание. Надолго. Спать же он вообще разучился. Ни сна, ни отдыха измученным глазам.
Умерла мать Иванова. Про него же забыли. Поэтому все заботы о ее похоронах взяли на себя соседи, пуще всех общественниц – бабка Кукулиха. Она прошлась маленьким крутобоким таким смерчем по всем возможным и невозможным кабинетам. Кулаком по столу, матюком по осанистой башке, выбивая бесплатный и почему-то непременно чугунный памятник матери героя-афганца, пропавшего без вести.
Отставной неба десантник, а ныне небопоклонник – все время из сознания да в бессознание – как-то и не заметил, что ему уже никто не носит пищу.
Многолетние и бессмысленные бдения у чердачного окошка, видимо, повлияли на старшого каким-то странным образом. Он стал невнятен, бестолков и, страшное дело, во время дежурства нет-нет да перекрестится на левый угол чердака. И однажды, вытирая беспомощные старческие слезы, стал, булькая и гукая носоглоткой, выговариваться молодому: “Понимаешь, все прошел, все чистки, подсидки, всех наркомов пережил. Сколько раз на волоске был, а теперь, нет, не могу… – Хлюп – горлом. – Тогда все понятно было, все по-людски: ну, не сориентировался вовремя, ну и шлепнули тебя как уклониста. А тут… Понимаешь, смотрю я на него, смотрю – и вдруг сквозь него звезды начинают светиться и подмигивают злорадно так, дразнят, зовут… И таблетки от него, от гада, не помогают… А то приподнимется – и завис, висит, висит в воздухе, небожитель фуев! – Хлюп-хлюп. – Ты пойми, пойми… ты, дурак, прекрати ржать! Пойми: это же значит, все к черту, как не понимаешь, все незачем, все ниоткуда, все зря – все, что было. Это ж значит, как ничего и не было. А то еще крыша начинает ехать: едет, едет набок, глядь – а его уже и нету. Сиганул… прямо в небеса. А ну и меня туда утянет? Забьюсь в уголок и плачу, и не стыжусь признаться. Мать родная умерла – не плакал, брата посадили – ни в дугу и ни в тую. Сам нескольких шлепнул – рука не дрогнула. Не надо мне туда, не могу я там, я здесь привык, здесь хочу”. – “В санчасть, в санчасть, – смеялся молодой, выбрасывая пустую банку. – Действительно, крыша у тебя совсем поехала”. – “Да ты погоди, – уцепился за него старшой, – ты ж ночами теперь сачкуешь на дежурстве, спишь, наверное, теперь. А ты не поспи ночек несколько”. Глаза старика, две пустые дыры, смотрели на молодого. Сквозило оттуда ужасом черным и диким. “Пещера!” – мелькнуло у молодого в голове, и как-то поспешно он отвернулся, глухо буркнул: “Да что с тобой?”
Но вскоре и сам заметно загрустил, задумался и уже не усмехался. Старик следил за ним без злорадства, с сочувствием. Спросил: “Слышь, а чем он питается?” Молодой встрепенулся, ответил как-то вяло: “Не знаю, не знаю”. – “Слышь, а те ребята, которые к нему на крышу лазили, рассказывали, что дерьмо у него не воняет, так, типа голубиного, без вонизма нашего, обычного”. В старческих прожилках снова начинал светиться давно утраченный красноватый огонек истовости.
Неустанно и непрестанно теперь готов был старик талдычить о новом Карлсоне, распаляясь и увлекаясь. “Слышь, а может, он уже и не человек вовсе, а?” – с надеждой в голосе пытал он молодого. “Может”, – бурчал тот, подавленный и озадаченный. “Тогда ангел, что ли?” И ждал ответа со странным трепетом. Напарник неопределенно пожимал плечами: “А что…”