Рассказы
Шрифт:
А искал его Морвид. Он забрасывал письмами полицейский комиссариат, ходил на прием к замминистра внутренних дел, заставил знакомых журналюг написать статьи о странном, непостижимом уму исчезновении дерзкого богохульника. Тщетно. В конце концов власти намекнули, что если пан Морвид будет и дальше упорствовать, то придется нам поинтересоваться состоянием его психики — впрочем, как и тем, имеет ли право столь экзальтированный (пусть и очень знающий, культурный, профессиональный) человек по долгу службы ежедневно иметь дело с сокровищами чешской живописи. А что, если и вправду не может? Андрей замолк, замкнулся в себе, почти перестал звонить. Он не верил, что кто-то верит в его историю исчезновения Барбоса; признаться, я и сам не очень-то верил в то, что верю в нее.
Прошел год. Опять зима, опять снег — обычно вещь в этих краях нечастая, но в последние годы почти обязательная — глобальное потепление, похолодание, черт их разберет. Я пробирался по чудовищно скользкой площади между Лореттой и Министерством иностранных дел, туристы вокруг ковыляли,
Нового было много, очень много — почти тысяча страниц второго морвидовского трактата, но на этот раз не о чешских святых, а о самом источнике святости — о Боге. Андрей рассчитался — и с историей исчезновения Барбоса, и с самим Барбосом, который теперь уже не мог ответить ни на что. А ему было бы что сказать, что протявкать! Не довольствуясь банальными рассуждениями об апофатическом доказательстве бытия Божия, Морвид предложил и вовсе невозможный ход: назвал богохульника «святым», который оскорблениями пытался «растолкать Бога от спячки». «Вы же не станете упрекать хулигана, который треснул впавшего в кому старичка, от чего тот волшебным образом пробудился? Наоборот. Благодарностям не будет конца. Художник Барбос поставил своей целью растормошить Бога, который перестал жаловать своим вниманием этот мир. И у него получилось. Бог проснулся и забрал Барбоса, как забирал к себе святых после окончания их многотрудной жизни». Все это я прочитал потом, вечером — и в последующие несколько вечеров, а пока мы сидели в чайной на Нерудовой улице, за спиной Морвида висел сертификат о том, что именно здесь, в этом помещении, Милош Форман снимал какую-то сцену «Амадеуса». Я прихлебывал полуостывший гиокуро, Андрей боролся с затейливым аюрведическим напитком, в тихое кафе ввалилась группа веселых русских, с фотоаппаратами, мелкими сумочками, путеводителями, обмотанная тщательно завязанными яркими «небрежными» шарфами, три девки, два парня. Один из них тут же отправился на поиски сортира, обмишурился, вместо двери в туалет попал в помещение для персонала, неловко извинился, зацепился за стул, что-то уронил… «Боря, ты что, двинулся?» — заорала одна из девах, румяные щеки, черные глаза маслинками, задорные кудри из-под тибетской вязаной шапочки. Морвид вздрогнул. «В общем, я вас не тороплю, но очень просил бы прочесть эту мою книгу. Вы же понимаете, после того что произошло год назад, я не могу вернуться к привычной жизни. Мне одиноко. Будто себя потерял». Я было усомнился в искренности его слов, но, наткнувшись на его серьезный, почти страдальческий взгляд, понял, что он не кривит душой.
Трактат имел посвящение «Б. М.-К.» и был шедевром Морвида. Лет четыреста назад, в барочной Праге, его обсуждали бы, перепечатывали, передавали из рук в руки, из библиотеки в библиотеку, воспевали и опровергали. Сейчас это не было нужно никому, включая и меня. Не знаю, как Всевышний, но Бог Теологического Жанра не то что спал — он давно уже лежал в могиле, не давая никаких намеков на воскресение. Но вот история Барбоса из моей головы не шла; и ключевым здесь был не вопрос, куда исчез богохульник, и даже не исчез ли вообще, а совсем иное: в своем ли уме главный и единственный свидетель происшествия, Андрей? Я перебирал в памяти тот наш разговор, когда я примчался в его кабинет по первому же зову, как расспрашивал его, смущенного, испуганного, ликующего, как смотрел во двор, на цепочки следов на снегу, как переводил взгляд в комнату: вот письменный стол с устаревшим компьютером, вот лыжные палки и сапожищи в углу, вот рядом с ними потемневшая от сырости черная сумка, вот смешной журнальный столик времен эпохи стабилизации, две чашки, чайник, заботливо укутанный еще более винтажным полотенчиком с вышивкой, фактически рушничком, вот очень такой советский бутерброд с маслом и сыром, который нервный хозяин предлагает разделить с ним, извините, Петя, я же никогда никого не жду, ношу все только для себя одного, но для меня тут много, очень много, да я вообще и есть-то не хочу… Господи, что за бред.
В отличие от 2001 года, отвертеться от обсуждения Морвидового опуса мне не удалось, да и трактат был совсем иного качества и свойства — не говоря уже об обстоятельствах и мотивах его сочинения. С Андреем надо было встретиться; как только я понял это, тут же принялся за подготовку: зная музейный, библиофагский характер моего приятеля, я должен быть во всеоружии — говорить убедительно, иметь на руках все факты и версии, интерпретировать серьезно, логично и — в конце концов — неотразимо. Я старался. После (а частенько вместо) работы я бродил по русским форумам и блогам, я изучил бесславную биографию Бориса Митрича-Коровина ака Барбос, его завывания, тявканье и щелканье зубами, его подленькое провокаторство, его тяжкую шизофрению, которая, я уверен, и определила его судьбу от покрытого советской мглой начала до нелепого конца. Наконец я был готов. Созвонились. Договорились встретиться в той же чайной, что и раньше. Странно, что это место не называется «Амадеус».
Аюрведический
Морвид молчал. Он не был смущен. И даже расстроен. Он ликовал.
«Ну а потом вы дошли до финала, настоящего честертоновского финала, ведь где теология плюс исчезновение человека посреди города — это типичный Кит Гилбертович. Тут и пригодился ваш второй паспорт, на настоящее имя?» — «Первый, Петя, первый паспорт». — «Ну да, Борис. Именно. Первый. Все бы ничего, только вот не надо дергаться при этом слове. Мало ли Борисов?» — «Петя, дорогой, я знал, что погорю на этом». — «А вторая, сырая пара ботинок в сумке? А один бутерброд на двоих, на вас с — не дергайтесь — Борисом? Вы же его ждали с поезда? Как не покормить богохульника?» — «Каюсь. Несколько недочетов. Но ведь план исполнен! Все получилось!».
В его взгляде опять вспыхнуло лукавство, только оно было тяжелым, недобрым, безнадежным, ничего кроме него, кроме желания обмануть, просто так, мистифицировать все, свою жизнь, другую, жизнь вообще, теологию, криминалистику — все. Нет ничего, кроме обмана, этого бесконечного подмигивания самому себе в зеркало, которое отражается в зеркале напротив, так что все в этом мире — бесконечная злая лукавая усмешка, безнадежная ухмылка Мары, оскаленный череп Херста, усыпанный бриллиантовой крошкой. «Ну, в общем, гностицизм, да». — «Вы думаете?» Мне послышалась робкая надежда в его голосе, нет, не давать никаких даже намеков на исполнение желаний, планов и т. д., никаких, а то опять лукавство, эта святость для жалких. «Я расплачусь». — «Вы очень добры, Петя…» — «Думаете?»
Мы плелись вверх по Нерудовой, то есть плелся я, а Морвид буквально лез, размахивая палками. Народ смущенно сторонился, только дети позволяли себе хихикать, но издалека, на безопасном расстоянии. «Если надеть на палки те самые ботинки, то нас уже не двое, а трое. Вы долго тренировались? Следы были очень похожи на настоящие». — «Я серьезный человек, Петя. Конечно. Пару месяцев. Съездил в Россию. Купил две пары. Одну потом выбросил, слетали с колец. Дома рассыпал по полу песок, учился, изучал следы. По-моему, получились!» — «Вышло просто отменно, просто отменно. А дальше — как я и думаю? Пришли в музей раньше всех, надели на палки башмаки, прогулялись с ними до середины двора, потом палки в одну руку, ботинки в другую, до стены, потом назад и тю-тю? И нет никакого Барбоса? Был да сплыл?» На Морвида было приятно смотреть: он раскраснелся, то ли от ходьбы, то ли от удовольствия, то ли бог знает от чего. Не приятно смотреть, конечно, нет, странно, просто странно; это все-таки была радость, но не имевшая ко мне, к другим, к роду людскому никакого отношения. Он будто возносил благодарности неведомому мне Богу, а я присутствовал при этом, посторонний его радостям и играм, неловко как-то… Да и вообще, я устал и пора домой.
Мы вышли на площадь, посреди — чумной столб, сзади и слева — церковь, превращенная в отель, лавки безделушек, кафе для зевак. Тряпичное серое небо. Зябко, по-сиротски зябко. «Ну что, мне пора. Спасибо, Петя, что прочли мой трактат. Вы почти все верно поняли, браво». Он перехватил палку другой рукой и протянул мне ладонь. Господи, ну конечно же! «Слушайте, а ведь они вам не нужны!» — «Что не нужны?» — «Палки. Эти палки. Лыжные». — «Ну не нужны, и что?» — «А зачем же вы с ними таскаетесь десять лет? Кого дурите?» — «Нет, Петр, зря я вас похвалил. Ничего вы не поняли. Прощайте».