Рассказы
Шрифт:
— И так все и осталось?
— Так и осталось, — сказал Соколовский.
Но Котиков все не мог успокоиться.
— Нет, вы все-таки совершили ошибку, — проговорил он уверенно. — Вы должны были разыскать часового, который стоял там в ту ночь на посту, и заставить его признаться…
— Часового? — спросил Соколовский. — Почему часового? Откуда я знаю, кто ночевал в той землянке? Колбасу могла съесть и собака… Разве в этом дело!
— Дело не в этом, — сказал Максимов. — Но мучить себя тоже слишком не следует. В конце концов можно наплевать на майора. Он ошибался, вы не брали колбасы.
— Он не ошибался, — возразил Соколовский. — Я обязан был доставить посылку. Вот и все.
Никто ему не возразил. Разговор вдруг иссяк, все задумались, — каждый о своем.
Корниенко
— Человек сам себя судит, и уж от этого суда не уйдешь, — проговорил он. — Тут нет тебе ни смягчающих обстоятельств, ни амнистий.
— И на кассацию не подашь, — сказал Максимов, вставая. — Третий час. Пора.
1960
МОСТ
— Как он поедет, не пойму, — сказала бабушка, перевернув ножом оладью на сковородке. — Ведь он всего боится.
— Доедет, — отозвалась из глубины кухни тетя Надя. — Что поделаешь, надо. Там ему всяко лучше будет.
Бабушка промолчала, но шумно вздохнула. Она вовсе не была уверена, что там Косте будет лучше.
Костя стоял в кустах смородины перед открытым окном и все слышал. Он быстро отрывал ягоды одну за другой и совал в рот. С тех пор, как отъезд его был решен окончательно, он часами торчал в этих кустах. Смородина к концу июля разрослась пышно, он пропадал в кустах с головой; здесь он мог оставаться одни, ни с кем не разговаривая. Ветви лезли через подоконник в раскрытое окно. Из окна к нему доносилось шипенье оладий; там, в сумраке, он видел голые желтые бабушкины руки, двигавшиеся над керосинкой.
— Всего, всего боится, — повторила бабушка. — Боится марку на почте купить. Как он поедет?
Косте давно уже было кисло от ягод; тоска давила его. Он вышел из кустов, поднялся на крыльцо и в темных сенях нащупал свой велосипед. С велосипедом на плече он отворил дверь в кухню.
Бабушкина сестра тетя Надя стояла перед столом и чистила картошку. Сегодня было воскресенье, она не пошла на фабрику и помогала бабушке. Картофельная кожура завивалась спиралью над ее толстыми мужскими пальцами. Бабушка, коротенькая, широкая, перевернула шипящую оладью и взглянула на Костю. Возле керосинки на блюде лежала уже гора готовых оладий, и Костя знал, что пекут их ему на дорогу, и это был еще один знак неотвратимости его отъезда.
— Пойду покатаюсь, — сказал он угрюмо.
Бабушка тяжело переступила с ноги на ногу и снова вздохнула. Тетя Надя, не отрываясь от картошки, выговорила:
— Покатайся в последний раз. Там тебе кататься не придется.
Костя вывел велосипед за калитку и перекинул через него длинную ногу. Велосипед, купленный давно, еще до маминой смерти, был теперь мал Косте, вытянулся Костя за последний год чуть не вдвое, но шире не стал нисколько, — плечи узкие, шея топкая с большим кадыком, уши слегка оттопырены и просвечивают насквозь. Когда он сидел на своем полудетском велосипеде, острые его колени почти достигали подбородка. Но к велосипеду своему он привык и не ощущал никакого неудобства. Машинально проехал он по переулку мимо заборов, через которые перевешивалась пыльная бузина, машинально выехал на шоссе и свернул влево, чтобы скорее выскочить из поселка в поля. Ему никого не хотелось встретить; ему не хотелось отрываться от своих мыслей. А думал он все о том же.
Нынешней весной он кончил десятилетку, и кончил плохо, — тройки ему натянули еле-еле. Поступить в институт с такими отметками нечего было и думать. Прежде он учился не хуже других, но когда умерла мама, полтора года назад, он два месяца не ходил в школу и все запустил. На уроках его спрашивали, и весь класс видел, что он ничего не знает. От этого им овладела робость, неуверенность в себе. Когда его вызывали к доске, он путался уже от одной робости.
Он был неуклюж, застенчив, при посторонних либо молчал, либо говорил невпопад и сам от этого мучился. Всех сторонился, перестал играть в футбол, купаться на реку ходил один. Однажды ему недодали в булочной сдачи; он это видел, но не решился сказать, хотя знал, что продавщица просто ошиблась; и бабушке объяснил, что потерял деньги. Только бабушки он не боялся, только при ней он чувствовал себя
Бабушка уже три года не работала на фабрике и жила на пенсию, и он жил на бабушкину пенсию. У тети Нади четверо маленьких детей, а муж уехал на Волгу, на строительство, и, говорят, завел там другую и целый год не присылал ни копейки. Весь рабочий поселок, в котором Костя родился и прожил безвыездно все семнадцать лет своей жизни, работал на фабрике. Фабрика была женская, мужчине там настоящего ходу не было; мальчики, кончая школу, уезжали из поселка. Косте тоже непременно нужно было уехать, чтобы не объедать бабушку и тетю Надю и начать собственную жизнь. И ему было куда уехать — его звал к себе в Сибирь дядя Василий Петрович, бабушкин брат, и обещал присмотреть за ним и устроить его, и все считали, что это очень хорошо, правильно, что перед Костей открыта широкая дорога, и один только Костя в глубине души считал, что все нехорошо, но никому не смел сказать этого.
Никому не осмеливался он сказать, как ему тоскливо и страшно при мысли о разлуке с бабушкой, с которой он никогда еще не разлучался ни на один день за всю свою жизнь; каким холодным, суровым и властным стариком представлялся ему дядя Василий Петрович. Сама бабушка, видимо, боится своего брата, недаром она предостерегает Костю: «Смотри, не перечь ему там». Дядя Вася уехал в Сибирь за много лет до рождения Кости, даже Костина мама видела его в последний раз, когда была совсем маленькой девочкой. Там, на знаменитой сибирской реке, впадающей в Ледовитый океан, он водил буксирные пароходы; теперь он даже не водил пароходы, а был начальником над множеством судов. Костя видел эту реку на большой школьной карте, висевшей в классе; она со своими извивающимися притоками была похожа на подземную часть какого-то неведомого растения со странными и жуткими корнями… Дядя Вася писал, приглашая Костю приехать: «Я отдам его в речной техникум вместе с моим Колей, там их вымуштруют, и через три года из них получатся настоящие водники». Бабушка, читая это письмо вслух, при зловещем слове «вымуштруют» испуганно посмотрела на Костю… И вот сегодня ночью они пойдут на станцию, и там в пятом часу утра остановится московский поезд, и Костя один поедет в Москву, где он никогда не был, и в громадной неведомой этой Москве побредет на какой-то другой вокзал и сядет в другой поезд, идущий в Сибирь, — и все один, один, уже ничем не связанный с бабушкой, кроме оладий в корзинке…
День был теплый, но бессолнечный, хмурый; с утра собирался дождь, да так и не собрался. Костя выехал из поселка, и шоссе побежало по волнистым полям. Справа от шоссе, от Кости, тянулась река; до нее было километра три, и просторная пойма ее лишь иногда угадывалась за мягкими буграми. Облачное небо казалось низким, теплый ветер, пахнущий селом, обдувал Костино лицо. По случаю воскресенья шоссе, обычно оживленное, было пустынно, и никто не мешал ему думать.
Маленькая птичка садилась впереди на телеграфный провод и, помахивая длинным хвостиком, ждала, чтобы Костя поравнялся с ней; она взлетала, опять садилась далеко впереди на провод и опять ждала. Шоссе было проложено по бывшему большаку, и кое-где справа вдоль обочины сохранились старые липы; кудрявые, в тяжелой листве, они стояли в сумрачном воздухе, как застывшие взрывы. Но Костя не замечал ни птички, ни лип, он равномерно крутил педали и, ни во что не вглядываясь, смотрел вперед, туда, куда убегала серая лента шоссе, то мягко подымавшаяся, то полого спускавшаяся.
Видно было всякий раз до вершины следующего подъема. Казалось, что там шоссе упирается в небо и пропадает. Но, поднявшись туда, на самую гривку, Костя всякий раз видел новую зеленую впадину, пересеченную прямой полоской шоссе, сначала бегущей вниз, потом вверх и упирающейся в небо на следующей гривке.
Перевалив через одну из гривок, он вдруг заметил далеко-далеко впереди на шоссе крошечное пестрое пятнышко.
Ему пришло в голову, что он видел его уже и раньше, но не обращал внимания. Отделенное от него двухкилометровой толщей воздуха, пятнышко это двигалось по шоссе, на подъеме, в том же направлении, что и он сам. Что-то синее и желтое. Он не успел приглядеться, как оно перекатилось через гривку и исчезло.