Рассказы
Шрифт:
Она начала одеваться без десяти два. Был третий час, когда он отправился за извозчиком, оставив ее в квартире одну с вещами. Не спеша спустился он по лестнице, не спеша подошел к углу. В кармане его лежало письмо. Пять тысяч николаевскими висели у него на груди в холщовом мешочке. Две серьги были вшиты в штанину.
До отхода поезда оставалось двадцать пять минут. Миша нанял извозчика и, не заезжая за мачехой, уехал на вокзал.
Миша медленно шел по берегу бухты. Волны почти касались его ног.
Миша побывал на своем веку в среднеазиатских степях, в Персии, в Аравии. Он повидал Средиземное море, повидал острова Греческого архипелага и Босфор. Теперь он шел по берегу Ледовитого океана. Но и прежде и теперь он был равнодушен к тому, что видел вокруг. Куда бы его ни заносила судьба, он оставался все тем же. Окружающее менялось, но Миша был неизменен, как гривенник, переходящий из кармана в карман.
Дойдя до конца становища, он огляделся и разыскал избу, стоявшую особняком от других, на склоне горы. Потом обернулся — не следит ли кто-нибудь за ним. Но кругом было пусто, и он неторопливо полез вверх по склону.
На крыльце его встретил долговязый подросток лет семнадцати.
— Вам кого? — недружелюбно спросил он Мишу, загородив ему дорогу.
— Федор Акимович Лапшин здесь живет?
— А вам зачем?
— Письмо,— сказал Миша.— Из Петрограда.
— Из Петрограда,— равнодушно повторил малый, словно впервые слышал это слово.
Тут, на Мишино счастье, из-за двери прогудел густой и угрюмый голос:
— Кондратий, пусти.
Кондратий посторонился, и Миша открыл обитую мохнатым войлоком дверь.
Духота обдала Мишу. Оконца комнаты были плотно занавешены и не пропускали света. В первое мгновение Миша разглядел только полураскрытую пасть железной печки, где сгорали рыхлые плитки торфа, пронизанные пламенем насквозь, как влагой, и огоньки многих лампад в углу перед иконами.
Иконы закрывали весь правый угол — от пола до потолка. Перед каждой сняла маленькая лампадка, и одна большая лампада — общая, величиной с солдатский котелок — висела перед всем иконостасом. На иконах изображены были головы, отрубаемые мечами, истощенные лики, в виски которых впились черные змеи, адские костры, окруженные свиными и конскими мордами чертой.
«Неужели он деньги за иконами держит? — подумал Миша.— Нет, он не так прост. Он деньги в землю зарывает».
Когда глаза Миши привыкли к тьме, разглядел он пожилого мужика, сидевшего на лавке. Мужик был плечист, коренаст, с мохнатыми бровями. Бородища по краям поседела, но черная сердцевина ее, формой похожая на яйцо, ясно просвечивала сквозь седой волос. Крепкие, без блеска, темные глаза
— Федор Акимыч? — спросил Миша.
Мужик молча разглядывал Мишино лицо. Потом выговорил:
— Ты бы хоть шапку снял перед иконами.
«С ним трудно будет»,— подумал Миша, поспешно стаскивая с головы фуражку. Он чувствовал, что боится этого мужика.
— Я вам письмо привез.
Миша вытащил письмо и протянул Лапшину. Взяв письмо, Лапшин поднялся и подошел к лампадам. Он долго читал, беззвучно шевеля губами. Миша ждал. Ему захотелось курить. Он достал папиросу и нагнулся к лампадке, чтобы зажечь ее, но не посмел. Кто их знает, какие у них правила! Он бережно вынул папиросу из губ и спрятал ее в карман.
Прочитав, Лапшин аккуратно сложил листочки и поднес к лампадке. Огонь пополз по бумаге и добрался наконец до коричневых пальцев с большими потрескавшимися ногтями. Тогда Лапшин бросил легкие черные хлопья на пол.
— Кондратий! — крикнул он.
Вошел Кондратий, неся перед собой глиняный горшок. Он поставил горшок на стол и разложил две тарелки и две оловянные ложки.
— Садись,— сказал Лапшин Мише, и Миша послушно сел.
Лапшин разлил по тарелкам суп. Миша взял ложку и принялся есть. Лапшин сидел как раз против него и тоже ел. Кондратий не садился.
Жара была нестерпимая. Суп вонял рыбьим жиром. Но Миша глотал его, решив подчиняться всему. Когда суп был съеден, Кондратий унес горшок и принес на блюде вареную рыбу. Лапшин толстыми губами обсасывал позвонки. Миша осторожно выплевывал рыбьи косточки на подол своего пальто.
— Папаша мой пишет вам...— начал было Миша, чувствуя, что голос у него какой-то не свой, слишком тонкий, и осекся.
Лапшин не сказал ничего. Подождав, Миша начал снова:
— Я ведь не безденежно, Федор Акимыч, я ведь понимаю...
Лапшин словно не слышал. Сосал кости, вытаскивал их пальцами изо рта и раскладывал по краям тарелки.
— Я могу дать даже царскими...
Миша задыхался, и пот по щекам тек ему за воротник.
— Тысячи даже полторы...
— Пять тысяч,— сказал Лапшин.
Миша хотел засмеяться, сказать: «Вы шутите!», но ничего не сказал, и смех у него не получился. Лапшин продолжал молча есть, глядя себе в тарелку. «Только ничего ему не давать, пока не перевезет»,— думал Миша.
— Давай,— сказал Лапшин, вставая из-за стола.
Миша вытащил из-под рубахи ладанку, распорол ее и подал Лапшину все деньги.
Лапшин одним движением пальцев раздвинул кредитки, как карты, снова сдвинул их и сунул в карман.
Потом он открыл дверь в соседнюю каморку, впустил туда Мишу и оставил его там одного. Каморка была крохотная, с одним оконцем, таким маленьким и низким, что смотреть в него можно было только нагнувшись. Миша нагнулся, посмотрел, но ничего, кроме камней, не увидел. Не раздеваясь, он лег на кровать. «Э, все равно,— утешал он себя.— Завтра буду там».