Расставание с мифами. Разговоры со знаменитыми современниками
Шрифт:
– Чехов еще и не пугает, а Бунин пугает.
– Да, вот эта врачебная профессия, выстукивание человечества с точным знанием диагноза, это, конечно, удивительно. Он не равнодушен, нет, просто в нем чувствуется холод скальпеля. Особенно мне интересно читать раннюю его юмористику, потому что в ней очень много проскальзывает из позднего Чехова. Все равно он не мог быть юмористом по преимуществу, как, скажем, блистательный Аверченко.
Гламур – это слабоумие
– Вадик,
– У меня есть такое стихотворение: «Как будто заново культура создается./ Как будто никогда и не бывало/ Ни пишущих иконы новгородцев,/ Ни Тютчева, ни всех этих хоралов./ Где мифы дивные: Годива, Казанова?/ Пошто Кабанова с откоса не ныряет?/ Народ безмолвствует в финале «Годунова»/ И молча все, что хочешь, вытворяет».
Гламур – это нашествие (внимательно слушайте!) западной бездуховности. Говорю совершенно серьезно. У нас, конечно, и своей бездуховности хватало. Но эта бездуховность раскрашенная, с начищенными ботиночками, которыми пошли по нашей святой земле.
Гламур – это абсолютное смещение акцентов. Для него не важна подлинная значимость человека, вещи, а важно то, как подано, в какой упаковке. Гламур вывел на всероссийскую сцену огромное количество бесконечно подлых людей. Это такое страшное растление, которое представить себе было невозможно. Явление поколения, стремящегося быть гламурным, – ужасная, конечно, беда, чуть ли не самая главная.
– Ну и почему мы, по-твоему, попали в эту яму?
– Потому что хочется хорошо и красиво жить. Легко. И гламур предлагает легкость. Есть в психологии хороший термин – «светское слабоумие». Это когда человек в полном порядке, вращается, шутит, но больше ничего не может – он слабоумен, в принципе. Гламур – это слабоумие. Ничего настоя щего он понять не может, только пережеванное и завернутое в глянцевую бумажку. Он никогда не скажет, что Репин – хороший художник. Что это такое – «Не ждали» и прочее? Поэтому художника ему надо подавать, нужны инсталляции, чтобы было что-то необычненькое.
– Кроме того, это такой молодежный суррогат бессмертия. Там не умирают, там не стареют, там не болеют.
– Конечно. Америка, по крайней мере, жила в этом очень долго. Рекламный мир. В этом смысле очень интересно задуматься о советской идеологии как параллели гламура. На самом деле там тоже предлагалась гламурная жизнь, только идеологически подкрепленная.
– Да, жизнь как будто в существе своем не изменилась. Все пороки, например, на месте. И пьянство было, и проституция. Блок пил, Достоевский проигрывал последние деньги. Но ориентиры при этом оставались, все знали, что чего стоит. Тот же Блок писал о публичном доме: «Разве дом этот – дом, в самом деле?/ Разве так повелось меж людьми?» Сейчас все перевернулось, и глупо было бы обвинять в этом правительство или журналистов.
– Правительство здесь ни при чем. В голову приходят только общие слова: переменилась система ценностей. Дурное стало нормой. Что тут сказать? Я верю
Посмотришь какую-нибудь фильму, киллеры, оказывается, тоже бывают плохие и хорошие. Никакого «не убий» не существует. Если и солдату трудно простить необязательное убийство, сколько об этом писано и говорено, то здесь… Как так?
Мюнхенская эстетика
– Все мы из чего-то как личности состоим. Из обстоятельств, из впечатлений от искусства, из людей, которых встретили в жизни. Чего больше в тебе?
– Я – книжный человек, поэтому в значительной мере состою из книг. Человек, который читает книги, понимает: это не миф, что книга может воспитать. Так для Достоевского Дон-Кихот был очень важен. Он этим сделался.
Если про себя… О Чехове я уже говорил. Блок. Мы как-то спорили с тобой по поводу его строчек из стихотворения «Грешить бесстыдно, непробудно…»: «Да, и такой, моя Россия,/ Ты всех краев дороже мне». Ты мне тогда сказал: «Как это плохо!» А я до сих пор не могу излечиться от такого раззявистого приема.
Пушкина, кстати, я всегда воспринимал больше эстетически, кроме «Медного всадника», который звучит такой бесконечной жалостью к человеку, показывает такую его хрупкость перед стихией государства. Гоголь совершенно загадочный. Одна его «Шинель» так воспитывает.
– Хотя, с другой стороны, мне все время хочется переиначить известную фразу и сказать, что все мы вышли из «Медного всадника».
– Да, пожалуй. К тому же «Медный всадник» и пораньше написан.
Знаешь, у Солоухина, не самого большого поэта, есть такая строчка: «Имеющий в руках цветы плохого совершить не может». Мне очень нравится. Так и человек, читающий стихи, плохого совершить не может.
Банально говорить о взаимосвязи этики и эстетики, но когда я вижу последнее выступление нашего вождя в Лужниках – синий язык сцены и сам он весь в черном, в черном бонлоне – это мюнхенская эстетика, ничего не поделаешь. Сильная торжественная красота, которую она исповедует, всегда тянет за собой очень много.
– Скажи, каждый из нас прожил ведь уже много эпох – я имею в виду не только политических, а своих, личных. И каждая эпоха, как известно, выдвигает своего поэта, своего, как романтики говорили, «гения времени». У тебя так было?
– Конечно. Скажем, от Блока к Бродскому, который сейчас самый главный. В юности, между прочим, Евтушенко. Увлекало, как он обо всем может так ловко сказать. С годами многое стало вызывать возражение. А что-то, слава Богу, не вызывает, потому что в этом тоже верность своим юношеским идеалам. Маяковского очень любил в молодости. Но и сейчас, когда перечитываю про себя «Облако», «Человека», «Флейту», удивляюсь, как можно было так выразить любовь и одиночество. Возможно, ему лирической мощи и было-то отпущено на несколько лет – как Рембо. А может быть, так жизнь повернулась.