Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики

Гольдштейн Александр Леонидович

Шрифт:

Проза Роберта Музиля заключает в себе иронию. Эта проза показывает, как все бесконечно ветшает в империи, но сама маниакальная приверженность автора объекту повествования — сотни и сотни неспешно разматывающихся страниц — свидетельствует о глубокой серьезности темы. Так обыкновенно бывает, когда об империи берется писать художник, даже если он вдохновлен разоблачительными целями. В «Тайной истории» Прокопия Кесарийского читаем о преступлениях Юстиниана и Феодоры, а также о неполадках с водоснабжением византийской столицы, но помимо воли озлобленного хрониста из-под пера его рождается картина сложного, насыщенного содержанием мира, который не может быть сведен к тривиальной дворцовой уголовщине. Аналогичная история, как сказал бы Швейк, произошла более тысячи лет спустя с Эдвардом Гиббоном, посвятившим четыре или пять томов своего колоссального «Упадка и крушения» истории Восточного Рима — Византии. Подробно и с присущим ему саркастическим блеском Гиббон описал длинную вереницу занимавших трон или гнездившихся возле него насильников,

сластолюбцев, клятвопреступников. А в памяти остается и совсем другое, может быть, в первую очередь — другое. Образ Империи. Церемонной, великолепной, обольстительной. Пережившей свою смерть. Свою и нашу.

Но были и те, кто прямо, почти не скрываясь в иронии, воспел Австро-Венгрию, почувствовав в ней нечто великое и волнующее, кратчайшим путем связанное с душой и дыханием. В «Марше Радецкого» Йозеф Рот показал иссякновение в мире «человечности», которая каким-то образом сохранялась в одряхлевшей, бюрократизированной, но все еще патриархальной империи. После смерти ее над ней стало неудобно смеяться — возникли жалость, ностальгия, а потом и понимание ее огромных задач и уникального опыта. Ведь Габсбургская монархия последних послевоенных лет по-прежнему оставалась воплощением универсального принципа содружества и кооперации народов. Черчилль с отчетливой ясностью писал в своей «The Second World War», анализируя итоги Первой мировой войны: «Второй трагедией кардинального значения был полный распад Австро-Венгерской империи… Это уцелевшее воплощение Священной Римской империи в течение веков давало большому количеству народов возможность совместной жизни с ее преимуществами для торговых сношений и безопасности… Все эти народы хотели отколоться от общей федеральной или имперской структуры, и либеральной политикой считалось поддерживать это желание… Нет ни одной народности или области из состава прежней империи Габсбургов, которой независимость не принесла бы мук, предназначавшихся древними поэтами и богословами осужденным душам».

Австро-Венгрии действительно удалось реализовать отказ от односторонне-подавляющей национальной идеи — это отмечал в своих воспоминаниях («Моя жизнь») такой убежденный противник всего почвенно-националистического, как Лев Троцкий. Нелепо было бы утверждать, что при Габсбургах народы, располагавшиеся в имперском кругу земель, сожительствовали между собой идиллически. Случались приступы неприязни и ксенофобии, вспышки взаимного недоверия и отторжения; наконец, в кризисные минуты государственный язык вступал в особенно тяжелое противоречие с языками интегрированных территорий. Под этим углом зрения сегодня интересно перечитывать все того же «Швейка», в котором остро ощущается не только макароническая мешанина наречий, характерная, например, для армии дряхлеющего габсбургского конгломерата, но и политическая борьба этих наречий с немецким государственным языком, призванным обуздать разноплеменной и разноговорящий хаос. Однако все эти неизбежные в полиэтническом государстве эксцессы еще не были окрашены в цвета всепоглощающей агрессии, когда к оппоненту не просто недоброжелательствуют, а стремятся стереть его в порошок, развеяв оный по ветру.

Идея гармонического сочетания этносов и культур, объединенных монархией, которая является необходимым условием естественного саморазвития этих народов и в то же время приобщает их к чему-то еще более высокому, всемирному, — эта идея господствовала не только в официальной речи. Она реально переживалась разноязыкими гражданами империи, в большинстве своем далекими от идеологических сфер, но столь чувствительными к сферам эмпирическим, повседневным. Сам ритм жизни в империи был главным, хорошо приспособленным к тому, например, чтобы можно было с удобством совершить путешествие из венской кофейни в парижскую забегаловку и, наполнив желудок шпекачками с пльзенским пивом, отдохнуть и развеяться под звуки цыганских скрипок Будапешта. В этом ритме не звучала специфическая немецкая маниакальность, когда каждое душевное движение и каждый квант действия включены в обобщенный и педантический надличный распорядок, враждебный всему непредумышленному, вольному; Австро-Венгрия была иерархизированным, но все-таки сравнительно просторным и свободным внутри себя организмом. В нем долго, вплоть до эндшпиля без королей, оставалось место для праздника и уж точно — для жеста, взгляда, осанки, которые не рождаются вдруг, но требуют для полноценной отработки поколений вовлеченных в грандиозную пантомиму людей.

Традиционное общество (даже если это «декаданс», только и алчущий выгрызть все непереоцененные ценности) тем и отличается от любого другого, что бережно охраняет в себе систему жестов, приспособленных к многообразию социальных ситуаций. И если взять прозу Артура Шницлера, легко убедиться, что это пантомима или балет. Это кодифицированная в телесных жестах социальная систематика, нравственная или безнравственная — не все ли равно? Здесь заранее, от века известно, как следует держать чашку венского кофе, как пригласить в кафе даму, оккупирующую иерархически близкое тебе место в обществе, или, напротив, какие действия надлежит предпринять, чтобы соблазнить эдакую трогательную хрупкую модисточку, не слишком портя ее скромную репутацию и не сотрясая собственную жизнь нервической дрожью перед государственным языком и законом.

Надежное самообеспечение классовой структуры, гибкая игра семиотических механизмов распределения

и обмена, обряд, ритуал, этикет — вот что проглядывает сквозь этот скользящий, вздыхающий импрессионизм. «Если бы Пруста не было, марксистское литературоведение должно было бы его выдумать», — писал в свое время марксистский литературовед. Применительно к Шницлеру эта квазитеологическая максима обладает не меньшей убеждающей силой. Но и для тех, кто привык иметь дело с бестелесностью знаковых коммуникаций, он автор наглядный, словно карта. Его чистые символы почерпнуты из хранилищ имперского смысла, его проза представляет собой компендиум ностальгических и соблазняющих эмоций, разыгранных как по нотам, ибо в основе лежит нотная грамота этикета, предполагающего мировой порядок, который затем, разумеется, рухнул: достаточно беглого взгляда на хронологию сочинителя, чтоб уяснить, что прочерк меж датами уместил в себе полное поражение. И об этом Шницлер написал свою лучшую повесть — «Возвращение Казановы». В ней нет жестокости и эксцентрики феллиниевского фильма о том же герое, но печалью она может с картиной поспорить. Постаревший, потерявший лицо соблазнитель действует в мире распавшихся ритуалов, а символы новых суррогатных обрядов ему непонятны, он не может приспособить к ним свое тело, пригодное уже только к сервильному сочинительству. Не стало ни прежней классовой структуры, несправедливой и приятной на вкус, ни привычных механизмов обмена, ни подруг былых времен, ни даже почти безымянных модисток в старорежимных мансардах — все стало пеной и золой. С этим так и не смирились люди, писавшие более глубокую, нежели Шницлер, словесность. А иначе зачем они воскрешали общее прошлое правило, подыскивая ему оправдание на дорогах гротеска и сумрачной клоунады?

В имперской столице (это сейчас Вена — благоустроенный провинциальный город) была бездна очарования, причем очарования буржуазного (Прага и Будапешт тоже не желали отставать). Венская крупная буржуазия сама становилась аристократией, но атмосферу создавала буржуазия средняя и мелкая со своим скромным обаянием. Эта высокая консистенция буржуазности помимо социального и бытового уровней давала о себе знать и на тех сумрачных территориях, где суждено, казалось бы, бродить лишь темным внеклассовым зверям подсознания. Фауна подсознательного венского обывателя рубежа веков представала вполне буржуазной и исторически конкретной. Легко признаешь правоту марксистов: все эти театральные билеты в партер, доходные дома с лестницами и прочие символы постыдных страстей в сновидениях фрейдовских пациентов так, в сущности, буржуазны — как сами страсти, не простиравшиеся дальше супружеской измены и невинного кровосмешения.

Однако ощущение жизни в столице империи Габсбургов включало в себя не только устойчиво буржуазную, или гармонически музыкальную, или просто легкомысленную, «опереточную» компоненту, во многом эмоционально привнесенную постфактум, но и компоненту трагическую. Вена, вероятно, догадывалась о своей судьбе, равно как и о судьбе всей австро-венгерской ойкумены, не выдержавшей давления эпохи национальных государств и национальных идеологий. Не случайно ведь этот город стал одним из признанных мировых центров декаданса, не случайно именно здесь зародились основополагающие скептические концепции столетия и были написаны великие пессимистические романы, и случайно ли, что настроения глубокого недоверия к спокойной поверхности явлений и организмов, а также попытки распознать за этой обманчивой гладью «истинную» природу государства и «реальную» подоплеку человеческого поведения проявились еще до развала монархии, в эпоху стабильности.

М. Мамардашвили, на которого сегодня ссылаются все кому не лень, вот и я не поленюсь, говорил в своей предсмертной лекции под названием «Вена на заре XX века», что австрийская культура — это осознание сомнительности цивилизаторской роли закона как чего-то окультуривающего, цивилизующего, преобразующего стихии человеческой органики или человеческого естества. Можно сказать, что это культура сомнения, простирающегося в первую очередь на краеугольные качества цивилизации — закон и язык. Карл Краус, Фрейд, Кафка, Витгенштейн — здесь все вращается вокруг метафизических и практических оснований языка и закона, вокруг демистифицирующей работы по очищению их «реального ядра», «реального» в той мере, в какой мы вообще имеем право постулировать нечто «реальное» или «аутентичное». Обнаружение смысла этого языка и закона, как правило, упирается в смерть, точнее, сам смысл, если его возможно помыслить, идентичен смерти, когнитивному тупику, то есть такой территории, где смысл исчезает.

Но язык и закон — важнейшие сферы имперского смысла и имперского целеполагания (по своей консистенции они превосходят обыденный государственный смысл и целеполагание), те сферы, которые дух империи не может покинуть, не перестав быть собой. Сомнение, таким образом, все больше распространяется на саму идею империи и все чаще уравнивает эту идею со смертью, в конечном итоге сообщая этому уравниванию аксиоматический характер. Парадокс же идеи империи и австрийского размышления об этой идее заключается в том, что австрийская мысль, столь часто сомневавшаяся в смысле или находившая его вблизи и в момент смерти, нередко полагала, что сама смерть в пределах империи (в пределах традиционного уклада) еще обладает смыслом и даже полнотой подлинности, неведомой стандартизованному общественному распорядку, как неведома ему и настоящая (подлинная) смерть. Об этом написал Рильке в «Записках Мальте Лауридса Бригге».

Поделиться:
Популярные книги

Пустоцвет

Зика Натаэль
Любовные романы:
современные любовные романы
7.73
рейтинг книги
Пустоцвет

Последнее желание

Сапковский Анджей
1. Ведьмак
Фантастика:
фэнтези
9.43
рейтинг книги
Последнее желание

Город Богов 3

Парсиев Дмитрий
3. Профсоюз водителей грузовых драконов
Фантастика:
юмористическое фэнтези
городское фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Город Богов 3

Экзо

Катлас Эдуард
2. Экзо
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
8.33
рейтинг книги
Экзо

Архил...? 4

Кожевников Павел
4. Архил...?
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
альтернативная история
5.50
рейтинг книги
Архил...? 4

Сумеречный стрелок 8

Карелин Сергей Витальевич
8. Сумеречный стрелок
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Сумеречный стрелок 8

Кротовский, может, хватит?

Парсиев Дмитрий
3. РОС: Изнанка Империи
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
7.50
рейтинг книги
Кротовский, может, хватит?

Солнечный корт

Сакавич Нора
4. Все ради игры
Фантастика:
зарубежная фантастика
5.00
рейтинг книги
Солнечный корт

Смертельно влюблён

Громова Лиза
Любовные романы:
современные любовные романы
4.67
рейтинг книги
Смертельно влюблён

Я – Стрела. Трилогия

Суббота Светлана
Я - Стрела
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
6.82
рейтинг книги
Я – Стрела. Трилогия

Девятый

Каменистый Артем
1. Девятый
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
9.15
рейтинг книги
Девятый

Возвышение Меркурия

Кронос Александр
1. Меркурий
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия

Возвышение Меркурия. Книга 14

Кронос Александр
14. Меркурий
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 14

Честное пионерское! 2

Федин Андрей Анатольевич
2. Честное пионерское!
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Честное пионерское! 2