Расставание
Шрифт:
— Если он вам напишет, пожалуйста, позвоните мне. Потому что мне он не напишет.
— Позвоню, — обещаю я, зная, что не сделаю этого.
— Только вы не обижайтесь, пожалуйста, ладно?
— На что обижаться?
— Вы все, я имею в виду вашу семью… — Валентина тянет паузу, а может быть, просто вытирает слезы, — вы все совсем не знали его. — Снова пауза. — Не знали и не понимали…
Я бы мог возразить ей, но не хочу. Мне она больше не нужна, и я лишь терпеливо жду, когда она положит трубку.
— Пожалуйста, не имейте на меня зла.
— Я не имею.
— Вы позвоните мне, если что-нибудь?..
— Позвоню.
И я сам кладу трубку. Смотрю на Ирину и дьяка; она в раздумье, дьяк в замешательстве.
— Вот такие номера, — бормочу, — откалывает
— Куда? — спрашивают оба.
Я иду в отцовскую комнату, сажусь в отцовское кресло. Итак, что же я просмотрел в тебе, отец? А может быть, я ничего не просмотрел, а просто сорвалась надежно заведенная пружина? А в итоге — нет отца, Люська в тюрьме. Мать сама по себе. Семьи нет. Ее и раньше не было — по разным внутренним причинам, теперь — внешние обстоятельства завершили развал. Но — отец! Неужели он не чувствовал моего к нему отношения? Не я, он образовал ту прохладу, что была между нами. А теперь спохватился. Он, видите ли, никому не нужен! А кто был нужен ему, кроме этой двуспальной кандидатки в философы? Одно теплое слово, и Люська была бы с нами. Может быть, и мать не ушла бы… Впрочем, нет, мать ушла бы. Это я знаю. Я все знаю, а какая пустота в душе!
Звонит телефон, но я не хочу притрагиваться к отцовскому аппарату, иду к себе.
— Ну, что, старик, чем порадуешь?
Бедный Полуэктов, я тебя сейчас порадую!
— Есть чем! Приглашаешься послезавтра на скромную дружескую пирушку по поводу моего бракосочетания с небезызвестной тебе особой.
Я передаю трубку Ирине.
— Женечка, обязательно приходи, ты мой самый лучший друг.
На женском языке так оформляется оплеуха. Я представляю себе Женькину физиономию в эту минуту, и мне искренне жаль его. Все же он славный парень. Главное — надежный!
— Будут только свои, человек восемь-десять, не больше.
Ирина возвращает мне трубку.
— Старик, — глухим голосом спрашивает Женька, — это твой последний вираж или еще предыдущий?
— Последний, Женька. Все. Я приехал.
— А не пиррова ли это победа твоя, старик?
— Нет, Женька, — отвечаю серьезно, — это не победа, я просто приехал, и сказать мне больше нечего. Так ты будешь?
— Умою руки и приду, — зло отвечает Женька и отключается.
— Придет? — с тревогой спрашивает Ирина.
— Куда он денется!..
Я уверен, никто не умеет так веселиться, как простые советские люди. Невозможно, чтобы кто-нибудь еще умел так веселиться! С чего ради, к примеру, веселиться благополучному американцу? Он и так доволен жизнью!
Мы же, честные советские люди, погружаемся в веселье, как в хмель, как в наркотик, половинчатые радости нас не устроят, не удовлетворят, от половинчатости мы впадаем либо в хандру, либо в буйство. Мы знаем то, чего не знают несоветские народы — предельную степень веселья, в которой обретается реальное ощущение счастья, помогающее нам прожить до следующего повода к веселью. И это не алкоголизм, упаси Боже! Я имею в виду нас, простых неспившихся советских людей. И я люблю нас, яискренне и всей душой люблю нас! Мы, положим, не ах как чисты, но зато — кротки. Мы живем своей странной жизнью, не нами придуманной, но разве у нас есть выбор? И разве нам нужен выбор? Иразве он возможен — выбор?
Каждый из нас делает свое нехитрое дело, а кто скажет, что это не дело, в того мы можем бросить камень, потому что имеем право жить именно так, а не иначе. Кто может предписать нам жить не так, как мы живем? Если кто-то имеет такое моральное право, тогда мы за — равноправие, мы тоже захотим предписывать кому угодно жить по-нашему. Нас бранят, клеймят, высмеивают, разоблачают — а по какому праву? Назовите нам его, и мы его себе присвоим, и тогда берегитесь.
Я люблю нас, простых советских тружеников, за нашу способность жить в двух измерениях: кесарям кесарево; а наше — оно всегда при нас, и никакой тоталитаризм не помешает нам периодически отключаться на веселье.
А лица! Вы посмотрите
Какими словами описать непосвященным то состояние веселья и счастья, подлинного счастья, когда мы в своем кругу, среди своих, открываемся восторгу мгновения, часа! Как мы любим друг друга, как хотим добра друг другу, как мы доверительны и искренни в своих чувствах!
В эти мгновения мы не только красивы, но и непорочны, вся пакость нашего бытия остается за пределами нашего веселья. И я утверждаю: только советский человек умеет веселиться по-настоящему!
Вот они, мои друзья, я смотрю на их счастливые лица, и счастлив сам!
Новый советский человек Женька Полуэктов, которому принадлежит будущее; милый конспиратор-неофит-поэт Юра Лепченко, которому несомненно принадлежит прошлое, а это уже кое-что; сверкающая, как мартовская сосулька, Леночка Худова и еще невзошедшая звезда телевидения Жуков, они принадлежат друг другу, и это тоже не мало; прочная супружеская чета Скурихиных, им принадлежит квартира, в которой мы веселимся, так было постановлено, мы привыкли к этой квартире, а постоянство обстановки — немаловажное условие для безудержного веселья; лысовато-курчавый смугляк Феликс, которому принадлежит непостижимая избранность его предков, и я люблю его, как брата, и нет такого антисемита, который разрушит мою любовь в эти минуты нашей всеобщей любви; наш гость, чудесный дьяк Володя, я спрошу его, полномочного представителя неба, осуждает ли он нас с вышины своей непорочности, и что он ответит? «Не сужу!», а это уже прощение; ну, рядом со мной герой моей будущей книги, которую я напишу непременно, Андрей Семеныч, он проливал кровь и рисковал жизнью разве не за то, чтоб мы имели право жить так, как живем? Я могу спросить его, воевал ли он за эту нашу сегодняшнюю радость и за завтрашнее похмелье, и он скажет, что воевал, и если уж миллионы в землю легли за образ нашего бытия, за нашу сложную и трудную суть — не прикасайтесь к нам, расколете себе головы!
Дорогие, милые друзья! Славные советские люди! Как люблю я вас, как я благодарен вам за вашу непритязательность.
С первой минуты застолья и в течение всего вечера каждый тост, каждое слово, каждый взгляд — все это так упростило непростую мою ситуацию. Мы целовались с Ириной, как девственники, и не было с нашей стороны ни жеманства, ни игры, — это вы, милые друзья, воссоздали для нас ощущение молодости и новизны!
Небо знает, с каким поганым настроением я пришел к этому вечеру. Мы втроем, мать, Ирина и я, возили Люське передачу. Я лишь прикоснулся к нынешнему Люськиному миру толстых стен, решеток и надзирателей, а мне было так плохо, это заметила Ирина, она сказала мне, что я бледный, но она не заметила ту неподавимую дрожь, что колотила меня всего. Как простой советский человек, я, наверное, не знаю, что такое подлинная свобода, но моей неподлинной свободы лишиться для меня невозможно ни за какие цели, нет для меня такой цели, которая стоила бы моего права не слышать скрежета тюремных дверей! Я заподозрил, что и у Люськи нет такой цели, и ужаснулся от мысли, каково ей там, в кирпично-бетонном чреве.
Что-то у нас приняли, чего-то не приняли, мать закатила истерику. Она называла их фашистами, сталинистами, опричниками, мы еле уволокли ее, хоть нам и пришлось подписаться под ее сумбурным заявлением.
На обратном пути я шепнул Ирине:
— А что, родим и подадимся в диссиденты?
— Подадимся, — согласилась она, и я испуганно покосился на нее.
На свадьбу свою, то есть вечеринку, я не пригласил мать. Она бы не пошла. Но сейчас, в разгар веселья, жалею, что не уговорил, не затащил обманом. Не устояла бы она против общего настроения и, возможно, отвлеклась бы от слез и проклятий…