Ратное счастье
Шрифт:
Так и не стала я гвардейцем. Поневоле пришлось явиться в штаб армии, раз попала в тупик.
Это было наше первое знакомство с полковником Вишняковым. Выслушав мой сбивчивый рассказ, полковник смеялся совсем не по-стариковски: раскатисто, заливчато и от всей души. А вытерев выступившие от смеха слезы, покачал головой:
— Ай-яй-яй! Что же теперь делать-то будем?
Так дело-то мое выеденного яйца не стоит! Переделайте меня опять в женщину. Только и всего.
Ишь ты, шустрячка! «Переделайте». Да ты и понятия об этом не имеешь. Переделаем, когда доживешь до восемнадцати. А пока вот тебе новое направление. Иди и воюй, как мужчина, оставаясь женщиной.
Через
На сей раз полковник Вишняков не смеялся:
— Что мне делать с тобой, несчастный взводный? Никак не могу пристроить!
Я взмолилась:
— Да не посылайте вы меня в те дивизии, которыми генералы командуют! Не нахожу я с ними общего языка. Не понимаем мы друг друга.
И меня направили в Сибирскую дивизию, которой командовал полковник Моисеевский — человек еще молодой и без предрассудков. Приняли!..
Так где же ты сейчас, моя Сибирская Смоленская, «грудью вставшая за свой народ»? Эх, в третью по счету иду воевать. Начинай все с начала. Как-то встретят меня в дивизии полковника Верткина? Какой он? Какие люди? Впрочем, теперь волноваться нечего: я, как говорится, на коне и даже со щитом — три звездочки на погонах, не пустяк. Да и орден к тому же...
До места моего назначения было километров двадцать пять — не больше. Ну что ж? Дождь солдату не помеха. По холодку три с половиной часа доброго хода. Только и всего. А если попутная машина нагонит, и того меньше: фронтовые шоферы — народ сознательный, жалеют натруженные ноги братьев пехотинцев, тормозят даже без просьбы: «Садись, царица полей».
Несколько минут я стояла в раздумье все об одном и том же: куда иду? Как встретят? Обрету или утрачу?.. Меня тревожил уже не сам, факт назначения в незнакомую часть. Это уже в моей жизни было. Обошлось. Обойдется и на сей раз. Меня смущала моя новая должность. Командир роты, извините, барышня,— не Ванька-взводный, у которого и войска-то всего— сам двадцатый, хозяйства и вовсе ничего — на всем готовом благоденствует. А у ротного четыре офицера: заместитель, три взводных командира; старшина; и по крайней мере двенадцать сержантов на двенадцать «машин»; да двенадцать раз по шесть — рядовые. А еще писарь-мудрец, вероятно; да ординарец—.наверняка сплетник и ротозей. И всех доединого придется не только кормить, поить, снаряжать и в бой вести, но и воспитывать. А хватит ли для этого сил и уменья?.. Да... Нелегка ты, моя доля!.. Чего ж у полковника Вишнякова не выпросила полегче? Стоило бы только заикнуться, и была б как комендант Белогорской крепости со своей инвалидной командой: «А слышь ты, Василиса Егоровна, я был занят службою солдатушек учил...» Меня вдруг одолел смех: что человеку может в голову прийти!.. Нет уж, сама, по собственной воле выбрала себе место в боевом строю, и... воевать так воевать.
В полевом госпитале, из которого я выписалась накануне, вдруг призывно зазвонила на завтрак гильза-колокол. Я невольно улыбнулась, очень живо себе представив, как раненые, отоспавшиеся в чистых постелях, с веселым гомоном рассаживаются за самодельные столы под брезентовым навесом; с каким аппетитом уписывают крутую гречневую кашу с тушенкой; переговариваются, пересмеиваются беспечно; преувеличенно похваливают толстуху повариху; задирают молоденькую раздатчицу Фросю, которую за обилие веснушек госпитальные кумушки не без
После завтрака — на перила своих крылечек, как сытые куры на насест. И наступает великое и благостное ничегонеделание вплоть до плотного госпитального обеда. Расслабился солдат, распустился самую малость на самый малый срок, на законном основании. Работают только языки, да и то лениво, умиротворенно и, разумеется, не на серьезной волне. Прошлое забыто? Ничего подобного. В том-то и трагедия, что оно не забывается. Оно просто нарочито и временно отодвинуто далеко-далеко. Оно было. И оно будет. А пока налицо что-то явно не от мира солдатского.
В избяных палатах курить ни-ни!.. На распахнутых оконцах парусисто вздуваются марлевые шторки. И на каждом подоконнике — колдовские ромашки в консервных банках. А банки! А банки... для смертного томления солдатского сердца, позабывшего уют и комфорт, засунуты в аккуратные марлевые чехольчики. Чем не рай?
Братцы, а начмед-то здешний — мужик серьезный — пистолеты отбирает!
Не имеет права. Личное оружие.
В самом деле. Госпиталь-то не тыловой!
Эка тема. При выписке обратно получишь.
Получи попробуй. Нет уж, я свой «тэтэшку» в подушку зашил.
А писем там, наверное!.. Эх, так и затеряются...
Велика беда: коли любит — еще напишет.
А коли не любит, стало быть, не напишет? Ишь ты, философ-самоучка.
Да полно вам не о деле. Споем? Федя, заводи эту... душещипательную.
Иду по знакомой дорожке,
Вдали голубеет крыльцо,
Я вижу в открытом окошке
Твое дорогое лицо...
Братцы, отчего солдат гладок? Ох—пойти соснуть минуточек шестьсот...
Мало ты спал? Глаза опухли.
Да где же фронтовику и отоспаться, как не здесь?. Ох, ребята, ив самом деле рай. Никакой тебе войны, будь она трижды неладна.
Рай. Земной. Как там у Теркина?
Тут обвыкнешь — сразу крышка, Как покинешь этот рай...
— Мишка, запахнись, бесстыдник, ангела идут!..
— Не ангела, а ангелицы белоснежные, вкупе с пресвятой матерью Нонной...
— Тише, зубоскалы. Некрасиво.
Ангелы не ангелы — две сестрички-большеглазки, тонюсенькие, точно хворостинки. Ласковые и терпеливые, как няньки при младенцах. А «мать Нонна», врачиха,— в пенсне на шелковом шнурочке; с седыми аккуратными букольками из-под шапочки-пирожка; тоненькие ножки в черных чулочках и огромных американских «гадах» на каучуковом ходу. Ручки у нее маленькие, как у ребенка, с холодной и шершавой от частого мытья кожей. А голосок... «Голубушка, мы опять не спали ночь? Это никуда не годится. Я вам приказываю!» Ах, что мне может приказать эта милая докторша, когда ее — капитана Немирову— раненые запросто величают «мамашенькой» и нисколько не боятся. Она меня смешит: «Голубчик, уж раз вам выпала такая судьба, воюйте, по крайней мере, поосторожнее. Очень вас прошу». И жалобно повторяет: «Очень прошу».
— Доктор, я когда-нибудь всем расскажу, как они умирали, мои парни!.. Вот так прямо и крикну во весь голос: «Люди, неужели вы это забудете?!»
Доктор вдруг падает лицом в мою тощую подушку и тихо плачет. И я плачу. И обе мы, не сговариваясь, испуганно косимся на входную дверь. И обе разом вытираемся моим полотенцем.
— Ну, милый мой человечек, дальше я не пойду. Дежурю. Ни пуха... Да благословит вас судьба. Голубчик, что это? Спрячьте, ради бога!.. Я надеюсь, вы не держали «это» под подушкой?