Рай забвения
Шрифт:
Не успел я сделать по прохладной гальке и пары шагов, как вдруг из кустов, жутко, как какой-нибудь гном, прямо на меня выскочил молодой человек с прыщавым лицом и выпученными глазами.
— Вы издатель? — выдохнул он. Я помотал головой.
— Моя фамилия Мюллер, — хрипло зашептал он. — Ойген Мюллер. Я послал вам рукопись, моя фамилия значится там на титульном листе, понимаете? Но ведь я живу в Герлиберге. Я там всех знаю, и меня все знают, поэтому фамилию нельзя оставлять ни в коем случае, ибо в моей книге каждое слово — правда, я описал все в точности, все это болото, это поганое болото, если вы понимаете, о чем я говорю.
— Я понимаю, — сказал я. Я так устал, что даже этот странный герр Мюллер сразу бросил меня и скрылся в кустах:
— Спасибо!
Когда
До дому я добрался слишком измученным, чтобы заснуть, и стал перелистывать незнакомую рукопись. Машинка такая же, как у меня, шариковая, только с другим шариком. Кое-где поправки от руки. Лишь красный карандаш издателя ни с чем нельзя было спутать. В начале он вычеркивал немного, в середине больше, а в конце было вычеркнуто почти все.
Выйдя следующим утром из дома, я наткнулся на старика, совершенно древнего, цеплявшегося за решетку окна моего сортира; лицо желтое и в пятнах. Изо рта текли слюни. Он кашлял. От него воняло. Глаза были закрыты, и между ними пролегали глубокие борозды. Он дрожал и стонал. Умирал. Подъехала «скорая» — ее вызвал хозяин «Розы», — и двое санитаров уложили старика на носилки. Он тянулся руками — скорее, костями — к решетке, говорил что-то. В редких волосах застряла увядшая маргаритка. Когда «скорая» отъезжала, его череп еще раз показался в заднем окошке. Он пытался кричать беззубым ртом. Широко открытые глаза казались белыми дырками. Потом он потерял равновесие, и «скорая» исчезла за поворотом. От его запаха, еще висевшего в воздухе, мне сделалось так тошно, что я вернулся в дом.
Взяв рукопись, я уселся за садовый столик и начал читать. «Это история мальчика. — прочел я, — который был настолько несчастен, что ему приходилось быть счастливым каждое мгновение, чтобы выжить. Он смеялся громче всех. Знал больше всех анекдотов. Сильнее всех верил, что мир — это дом родной. И больше всех мучился от страхов, которые считал приключениями, чтобы ему было что преодолевать».
История была явно не моя. Я чувствовал себя несчастным лишь оттого, что не умел распознать своего счастья. Солнце сияло мне с утра до вечера, однако мне казалось, что на свете должно быть место, где оно светит еще ярче. Я принадлежал к людям, которых мамочки носят на руках годами, а когда однажды их руки разжимаются, мы, набив шишку, так потом и ноем всю жизнь. Почему бы мне разок не почитать книгу, в которой ничто меня не касается? Хотя бы начало, чтобы забыть о старике, где-то сейчас умиравшем. Тем более что издатель то ли из любопытства, то ли из великодушия почти ничего не вычеркивал на первых страницах.
«Мне было шесть или семь лет, — читал я дальше, — был летний вечер, и я стоял на краю пшеничного поля, среди ромашек, мака и васильков. Было жарко. Луг на горном склоне, по которому ко мне сбегала тропинка, был охвачен огнем. Языки пламени поднимались по обеим сторонам тропинки, ведшей вниз, мимо старого дачного сарая, к лесу, за которым лежала деревня, последние дома которой доходили до самой границы. Я охотился на жуков или играл собственными гениталиями; во всяком случае, я был один. Из леса выбежал человек. Я тотчас же понял, что бежал он не ради своего удовольствия, как иногда бегал я, оттого что жизнь прекрасна. Кроме того, было слишком жарко, чтобы бегать. Он бежал, прижав руки к телу, все приближаясь ко мне, стоявшему совершенно неподвижно, а потом свернул к горящему лугу. Теперь я мог хорошо разглядеть его. Он был юн, почти еще мальчик, задыхался, и в глазах его была паника. По ту сторону границы шла война. Иногда, идя вдоль мотков колючей проволоки, мы затихали и со страхом вглядывались в деревья на той стороне. И как это они там растут, удивлялся я, совсем как у нас! И анемоны. Стоило порыву ветра подхватить их, когда они еще были семенами, и
Не успел человек-мальчик исчезнуть за завесой дыма, как из леса появились еще двое, и тоже бегом. Одного из них тянул за собой рыскающий пес, опустив к земле морду. Второй, худой, с ястребиным носом, пыхтел, отставая от них все больше. Тот, с собакой, был одет в нечто вроде мундира и держал в руке револьвер. Господи, пробормотал я, сделай так, чтобы они его не поймали. Человек с револьвером крикнул: „Куда?..“ — и я показал рукой, где скрылся беглец. Собака уже знала это и без меня. Вскоре преследователи также пропали в дыму горящего луга.
В поле я, кстати, незадолго до этого нашел плащик своей сестры, промокший узел, и подумал сначала, что нашел ее самое. Хорошенькая маленькая девочка, которую все любили. Подняв мокрое тряпье, я двинулся навстречу дыму, за которым был мой дом. Мне было страшно, потому что тропинка была всего лишь узенькой дорожкой посреди бушующего пламени, пышущий жаром канал, затянутый дымом. Однако в этот момент мимо меня протарахтела телега, которой правил мой отец, спустив ноги по обе стороны от оглобли. Рядом сидела сестра, цепляясь за отца и визжа от удовольствия. Две или три собаки тоже сидели в телеге, и еще пара бежала следом. Обогнув дачный сарай, они свернули на боковую дорожку и исчезли. Почти сразу же вслед за этим я услышал треск и грохот и понял, что они не вписались в поворот и опрокинулись в крапиву.
Мать была на кухне. Она двигалась среди белой мебели молча, но приплясывая, и губы у нее шевелились, точно она напевала про себя какую-то песенку — наверное, веселую, потому что время от времени она улыбалась. Ее глаза увидели меня, не узнавая, она быстро повернулась, так что широкая юбка разлетелась. На ней не было чулок, и я увидел плотные загорелые икры. Когда я сунул плащик ей в руки, она принялась плясать с ним, точно это был человек. Плащик и в самом деле ожил, замахал голубыми рукавами, и вода стекала с него на каменные плиты пола. Это было весело, и я захлопал в ладоши, желая повеселиться вместе с нею. Но мать вдруг бросила плащик в мойку и укусила себя за палец.
— Мама! — крикнул я. — Это же я!
Но у нее были дела поважнее. Я был ловок, как горностай или белка, так что мигом взобрался на окно и пошел, балансируя высоко над землей — голубые холмы на горизонте, а над ними высокие облака, — по узенькому карнизу, прижимавшемуся к наружной стене дома. Я часто проделывал этот трюк. Осы жужжали у меня над головой. По тропинке, еще далеко, поднимались отец, сестра и собаки; отец тащил за собой тележку. Сестра болтала о чем-то, отец терпеливо слушал, а собаки прыгали вокруг них. Вот они все исчезли за углом дома. Успешно пережив свое приключение, я дошел до другого конца дома и, затаив дыхание, заглянул в темное, как зеркало, окно спальни в тот самый миг, когда в дверь вошел отец и, схватив мать за руку, встряхнул ее так, что она напомнила мне плащик, с которым только что танцевала. Отец, с красным (от крапивы?) лицом, открыл ящик комода и так же быстро задвинул его снова. Мать стояла возле постели, глядя на свой кровоточащий палец. Опять обернувшись к ней и подняв было руку, отец заметил меня и шагнул ко мне так резко, что я от испуга свалился в сад. Но тут же вскочил и бросился в кусты прежде, чем окно открылось. Дрожа, я спрятался под иглами какого-то пахшего смолой дерева и лишь теперь заметил, что сломал правую ногу.
Много лет назад отец, однажды проснувшись среди ночи, увидел в лунном свете за рамой этого самого окна силуэт мужчины: карлика, как говорил отец, часто рассказывавший мне эту историю. Тихо перегнувшись с кровати, он потянулся к тому самому ящику, где у него лежал револьвер, чтобы убить вора. Но мать проснулась и закричала: „Что ты делаешь, милый!“ И вцепилась в отца. Когда он наконец вырвался к окну, сад был пуст в бледном лунном свете. Выстрелив по кустам пару раз и прислушавшись, но ничего не услышав, отец вернулся к матери, которая была так испугана, что продолжала цепляться за отца и никак не могла успокоиться. Они лежали и охали до самого утра, Днем приезжала полиция, искала следы.