Разговоры об искусстве. (Не отнять)
Шрифт:
– И вы ему тоже наливали?
– Естественно.
Профессионал
Забыл, из чьих мемуаров, но суть дела помню. Участник Гражданской войны, со стороны белых, вспоминает следующее. Их наступление сдерживает назойливый и точный огонь батареи красных. Наконец батарею окружили, командира взяли в плен. Деникин приказал привести пленного, ему было любопытно поглядеть на такого достойного противника. На удивление, он увидел не ожидаемого упертого комиссара, а обычного капитана-артиллериста.
– Вы по идейным соображениям у красных?
– Помилуйте, ваше превосходительство, мобилизованный я. Ради семьи пришлось. Всю войну протрубил: Галиция, Карпаты, Перемышль. Дважды ранен… Сдались мне эти красные.
– Что же вы, голубчик, так организовали огонь? Понимали ведь, в кого стреляли.
– Виноват, ваше превосходительство. Не мог по-другому. Профессионал…
Не сказано в мемуарах, что сделал Деникин с капитаном. Наверное, расстрелял. Но уверен, понял: как профессионал профессионала.
В ранней молодости мне довелось сидеть в нескольких худсоветах. Это были такие комиссии из более или менее авторитетных художников и искусствоведов (они выбирались голосованием, и только, кажется, один персонаж шел от партбюро).
– Да, не Доу… – Начинал кто-нибудь из членов совета.
– И даже не Лансере, – добавлял другой.
– Какой там Евгений Евгеньевич! – В сердцах говорил третий. – Тут даже Дементием Алексеевичем Шмариновым не пахнет…
– Дак ведь, – бормотал нахал, – это же классика. А у меня – массовый эстамп. Для школ всяких там…
– Для школ! – Тут же подлавливали его кутузововеды. – Думаете, Михал Илларионовича для школ можно кое-как делать…
Раз по пять приходили некоторые… А то и вообще получали от ворот поворот. Повторю, дело вовсе не в том, что все члены совета знали назубок всю иконографию Кутузова (хотя уровень насмотренности был чрезвычайно высок). Просто были люди, специализирующиеся, как в данном случае, на историческом портретном эстампе. И они требовали соблюдения каких-то цеховых норм. Не в последнюю очередь – норм инвестирования времени. Они сами прошли определенный ценз, халтура же предполагала обходные маневры. Пропустить ее – потерять в самоуважении… Было во всем этом что-то глубоко личное. Так обстояли дела с историческими персонажами. С политическими было еще строже. Все требования канона, отработанные на другом материале, соблюдались с особой тщательностью. Но были нюансы. Кутузов – тот был один на всех Кутузов. А вот Ленин был един в нескольких изводах. Был Ленин «с прищуром». Ленин «устремленный», то есть весь себе обращенный в будущее. Ленин человечный – с детьми или там на охоте. Много какой еще. На каждый извод требовался свой прием рисования. «С прищуром» предполагал некоторую даже остроту, колючий штрих, чуть ли не запах шаржа: как же, великий человек, а насмешничает, вызывает нашего брата на острый разговор. «Устремленный» – здесь поощрялась условность, обобщенность, приветствовались техники, инвестирующие ручную энергию. Как-никак человек уже в вечности, в будущем, а карандашик, пусть переведенный в литографию, – в нем непосредственное, бытовое. Другое дело – ксилография. Штрих, преодолевающий косную материю! Как будто в мироздание вгрызается! Вообще ленинской теме могли соответствовать несколько человек. Мой отец, например. Молодые и не совались. Академическая выучка была уже не та. Чисто технически не угнаться было за ленинским прищуром. Хуже всего было, когда – в силу материальной необходимости – за тему брались старики. Удивительное дело – художники легендарной силы дарования в, скажем так, ленинских вещах демонстрировали какую-то пугающую беспомощность. Не из-за фронды какой, упаси Господь. Просто рисунок переставал подчиняться.
– Валентин Иваныч, – помню, взывал отец. – Тут же веко надо встроить, веко! А куда ты руку повел! И вообще, зачем тебе портрет Маркса, ты же сказочник!
– Вот, Дима, и помоги, – веско отвечал какой-нибудь знаменитый старец. – Веко поправь. Я сам вижу – не туда пошло.
На том, как правило, и заканчивалось. У отца получалось. Даже слишком. Лучше бы он иллюстрировал своего Тургенева.
Только потом, через много лет, я понял кое-что про великую силу цехового притяжения. Как там в мемуарах об артиллеристе: «– Не мог по-другому. Профессионал…»
Post Scriptum. У себя в Мраморном дворце я почти каждый день встречаюсь с портретом коллекционера Людвига работы Энди Уорхола. Шелкография. Портрет открывает нашу экспозицию современного транснационального искусства, единственную, кстати, в России, – от Дж. Джонса до Дж. Кунса. Рассматриваю этот портрет подробно. У Уорхола есть целая линейка портретов меценатов и коллекционеров, заказ, как ни крути. Причем подразумевающий определенный канон уважительности: бичевать покупателя своего – слишком уж продвинуто даже для самых авангардных художников. На значение Уорхола как столпа contemporary не посягаю, речь о нашем, о заказном. Так вот, Уорхол – явно по фотографии – прорисовывает абрис, дает «необщее выраженье» самыми примитивными средствами миметической доступности. Глаз, за трудоемкостью этого процесса, не вставляет совсем, просто кладет на плоскость лица, лицевые мышцы вообще не трогает, чуть намечает объем – подушечкой, как бы намекая на интеллигентскую мягкость и округлость, а затем все это перекладывает фирменными поп-артистскими цветными плашками. Ох, халтурит – вполне мог бы стать пристыженным героем незабываемой соцреалистической картины «Свежий номер цеховой газеты» живописцев Ю. Тулина и А. Левитина. Да, видно, цех у него другой. Кстати, настрогал он этих меценатов немерено. И вот что важно – с минимумом вложений энергии, особо не утруждаясь. Видно, не мог по-другому. Профессионал!
Пространство допусков
Моя бабушка всячески противилась тому, что мама из всех приличных возможных женихов выбрала моего отца, студента Академии художеств Давида. Дело было не в том, что соискатель руки ее дочери был нищим, тощим бывшим солдатиком в штанах с бахромой, – бабушка была явно выше меркантильных соображений. Конечно, ее не радовала и будущая профессия предполагаемого зятя – художество: в ее кругах это ассоциировалось с богемой, рассеянным образом жизни, всем тем, от чего барышне из приличной семьи следовало бы держаться подальше. Нет, главным аргументом, который, конечно, она не высказывала вслух, было еврейское происхождение отца. Это принять было труднее всего в силу очевидных для нее обстоятельств: в ранней юности за представителями, от мала до велика, ее известной на Кавказе генеральской фамилии гонялись чекисты, в большинстве – с еврейскими фамилиями. Теперь, во второй половине сороковых, в воздухе пахло государственным антисемитизмом, от того ореола победительности, который окружал местечковых комиссаров в кожанках, не осталось и следа, но бабушке, видимо, трудно было избавиться от воспоминаний юности. Мама же готова была, в случае отказа, уйти с Давидом из дома. Скрепя сердце, бабушка согласилась на свадьбу. Расстроенная и дезориентированная, она попыталась найти хоть что-нибудь позитивное в сложившейся ситуации. Она сказала:
– По-крайней мере, говорят, что евреи не пьют.
Это была сакральная фраза – многие годы она сопровождала застолье с участием отца и его друзей.
Бывшая жена моего друга Семена Якерсона, великого знатока древнееврейских инкунабул, – ученый-социолог, культуролог и пр., – китаянка. Как-то на кафедре ее попросили дать краткое научное определение евреям. Подумав, покопавшись в собственном опыте жизни с Семочкой и общения с его друзьями, она выдала такую формулу: «Евреи – это сильно пьющий городской народ».
Так и живем, в пространстве допусков.
Митя Борисов открывает завтра на ул. Рубинштейна, аккурат у Малого Драматического театра, ресторан «Рубинштейн». Меня попросили рассказать что-нибудь о любом Рубинштейне. Симпатично. Я выбрал знаменитую Иду Рубинштейн и расскажу о ней. Но сегодня мне вдруг вспомнился другой Рубинштейн. Портной Гос. Филармонии. Все фраки целых поколений оркестрантов – его рук дело. Его ценил Е. А. Мравинский. Мне он перешивал вечный цигейковый кожушок, который я носил долго, от подросткового вплоть до жениховского возраста. Заслуженный человек. Однажды мама попросила меня поводить его по Русскому музею. Я уже был научным сотрудником, экскурсий не вел и хотел предложить экскурсовода – я договорюсь, он все покажет.
– Ну уж нет, – сказала мама. – Так я и сама договорюсь. Мне нужно, чтобы ты оказал ему уважение. Он – достойнейший человек.
Портной Рубинштейн оказался низеньким старичком с неисправимым южным акцентом. Он осмотрел меня критически. Пощупал кожушок, перелицованный им собственноручно лет десять тому назад. Помолчал. Двинулись. Музейные люди прекрасно понимают, что такое оказать уважение гостям кого-либо из своих. Перед стариком раскрывали двери, раздели его в служебном гардеробе. Улыбались. Рубинштейн не робел, все эти знаки внимания воспринимал как должное. Поднялись на второй этаж. Я решил начать с экспозиции XVIII века, чтобы потом спуститься к русскому реализму и т. д. Не тут-то было. Рубинштейн никуда не торопился. Он придирчиво рассматривал портреты людей позапрошлого тогда столетия. Его взгляд останавливался на мундирах, он словно ощупывал сукно и проверял качество позументов. Затем переходил на лица. Лица вояк и губернаторов, поэтов и откупщиков: на одних парики, как влитые, на других набекрень, есть и простоволосые. Краснорожие и пудреные добела, простецкие и манерные – романтизм не за горами… Все это были хваткие люди, не упустившие свою фортуну!