Разговоры об искусстве. (Не отнять)
Шрифт:
Боже мой, невозможно представить ее (с тех пор я много где побывал) в каком-нибудь американском стрип-клубе – танцующей вокруг шеста, позволяющей клиентам засовывать себе в трусики десятки… Или в парижском пип-шоу: в боевой раскраске, стонами и позами имитирующей страсть, разыгрывающей псевдо-похоть! Нет, Лейла, с ее какой-то домашней плотскостью, самодельным одеянием, хореографией, поставленной лабухом-любовником, была другого пошиба! Она оказывала мужчине великую милость, покачивая могучими бедрами, обнажая на минуту живот! За попытку превратить это в реальность – скажем, попытаться познакомиться, обаять, не говоря уж, – купить, – здесь могли прибить. Всем залом. И поделом – нельзя отнимать у граждан недоступное! Это было твердо налажено в СССР, по всем его адресам, – поэтика недоступности.
Генерал
Как-то отец пришел домой «после союза» (то есть после обязательного выпивания в буфете Союза художников) необычайно встревоженным. Даже подавленным. На вопросительный
– Плохо дело. Генералу по морде дал.
Мама, как-никак генеральская дочка, вскипела:
– Генералу? Да как ты посмел?! – Но видя, что отец по-настоящему расстроен и испуган, чего с ним отродясь не бывало, оставила разбор полетов на потом. – Дима, что случилось?
Случилось следующее. В Союзе художников числился некий отставной генерал. Назову его Мазуров, вдруг у него остались дети, неудобно. Генерал это был политический. Служил на Дальнем Востоке и, как говорят, лично сопровождал Блюхера в Москву на расправу. Сам не пострадал, значит сдал своего шефа с потрохами, услужил. Затем был членом военных советов по политчасти, завершил карьеру жидоморством в Военно-медицинской академии, словом, все, как партия прописала. Когда задвигали в отставку, вспомнили, что генерал баловался пейзажиками. Его и определили в Союз художников. Так бывало с артистическими натурами из высшей номенклатуры – двери всех творческих союзов были для них распахнуты (наверное, с Союзом композиторов было труднее, хотя кто знает. Жданов же показывал, тренькая на рояле, великим советским композиторам, каким надлежит быть народному мелодизму). Кто бы спорил – кадр нужный для укрепления, надзирания и пр. Мазуров действительно оказался ценным кадром. Когда кто-нибудь из членов союза попадал по пьянке в вытрезвитель, семья звонила генералу. И надо сказать, он был безотказен: в любое время дня и ночи был доступен для высвобождения «своих» из милицейских оков. Представьте себе картину: генерал, еще вполне крепкий, в расцвете сил, в парадном мундире, с иконостасом орденов, появляется в вытрезвоне и требует отдать ему бедолагу-пьяницу на поруки. Естественно, менты соглашались. В этом плане даже симпатичный был старикан, если не задумываться о тех делах, которые он наворочал во время своей политотдельской карьеры. Так вот, с этим генералом отцу доводилось регулярно встречаться в союзовском буфете. В этот раз, слово за слово, дело дошло до политики. Времена были хоть и послехрущевские, но и не самые свинцовые – перевалило за половину шестидесятых. О жертвах сталинских репрессий еще вспоминали. Отец в пылу самовозгоревшегося скандала почему-то вспомнил маршала Блюхера:
– Ты Блюхера на расстрел вез!
На что генерал крикнул:
– А ты, Димка, гляжу, вообще сионист!
– Тут, – упавшим голосом проговорил протрезвевший и присмиревший отец, – как-то у меня само собой вышло: дал ему оплеуху.
Скандал, как это всегда было в союзовском буфете, быстро затушили. Но отец, по привычке рядового, не верил в благополучное завершение ссоры с генералом. Генералы (история взаимоотношений с маминым отцом, в квартире которого они жили, усугубляла положение), сионисты, о которых твердило радио, – все это не предвещало ничего хорошего. Родители еще долго шепотом обсуждали перспективы. Утром все разрешилось. Мазуров позвонил часов в семь, спозаранку. Видимо, вчерашнее мучило и его.
– Дима, вчера неудобно получилось. Конечно, ты сам виноват. В другое время ты бы у меня… – Он осекся. – А в одном и я, понимаешь, погорячился. Не имел я такого права сионистом тебя называть. Забудь.
– Да что ты, Степан Ахромеич, мало ли что по пьянке не скажешь, – с облегчением бормотал отец. – Ты меня тоже извини…
Распрощались.
– Смотри-ка, – отец радостно обратился к маме, – как себя повел. Не такой уж и стукач. Что-то в нем даже человеческое. Почти что свой парень…
Мама внесла ясность:
– Он тебе не свой. Он был политработником высшего звена. Он таких, как ты, – тут мама посмотрела на меня и осеклась. – А ты что тут делаешь? Портфель собрал? Марш отсюда. – Но я расслышал дальнейшее. – Таких, как ты, тысячами… Как ты не понимаешь? Дело не в том, что ты не сионист, кому это интересно. Сионист – обвинение политическое. Старик привык приговоры выносить: троцкист, меньшевик, дезертир и пр. Но не лично от себя – от лица партии. Хотя бы тройка должна быть, чтобы осудить по правилам. А тут он сам вылез. Никто его не уполномочивал. Решения никакого не было. Лично обвинил, к тому же в бытовой ссоре. Думаю, даже стучать не будет – оплошал, себе дороже.
Вспоминаю через много лет эту историю: какие люди были! Какие нравы! По каким правилам жили! Получить по башке при всех своих регалиях – не страшно. Это в порядке вещей. Страшно обвинить не по форме. Без санкции. Проявить волюнтаризм (было такое слово в репертуаре постановлений партии и правительства). Это уже нарушение. За это могут привлечь к партийной ответственности. Могут и по башке дать.
Фантики
В детстве во дворе играли в фантики. В ножички, конечно, тоже. Но в фантиках было что-то магическое. Правил игры не помню, кажется, надо было замерять расстояние между фантиками (больше, чем от большого до безымянного), потом указательным пальцем
– Нет, талант, я понимаю, но сразу, без выслуги лет, такую зарплату…
Тем не менее мама поняла меня и приступила к действиям. Она нарезала стопку бумаги в размер типовой обертки и разрисовала каждый листок акварелью. Сложив каждый листок вчетверо, она насыпала мне целую груду фантиков. Чем хуже фабричных? Не хуже, даже выразительнее и разнообразнее. Мама настаивала на эквивалентности обмена ее фантиков на другие. Я душой понимал иллюзорность ее попыток. Что-то сакральное было неотвратимо потеряно. Невозместимо потеряно. Во двор я вышел с тяжелым сердцем, ожидая насмешек. Сердце не обмануло. Меня даже не приняли в игру. О потлач! О символический обмен! О Леви-Стросс! О волшебная арабеска, россыпь фантиков на дворовом асфальте!
Телесные и ментальные
В Карлсруэ есть знаменитый на весь арт-мир Центр искусства и медийных технологий – ZKM. Это такие врата: прошел – меди-артист, тормознул, замешкался – звать тебя никак. Действительно, здесь все – и музей, и презентация всех техно-медиа-идей, рожденных за последние лет двадцать. Есть здесь и вечный директор – Питер Вай-бель. Замечательный бодрячок, их шестидесятник. Их – это не наш. Эти немецкие шестидесятники были акционисты, то есть работали с телом и телом. Порой очень радикально – вплоть до членовредительства. Вайбель в среде венских акционистов не был самым крайним. С акционисткой феминисткой Вали Экспорт он сделал перформанс «Досье из собачьей жизни»: ходил по Вене на поводке. Но смирно, не бросался на зрителей, как много позже Олег Кулик. К тому же ходил не голым, вполне даже в костюме.
Вайбель увлекся техно и цифрой. Он вообще на своем веку многим увлекался: тяжелым роком, философией, кино и пр. Собственно, из тогдашнего его увлечения цифровым искусством и родился ZKM в сегодняшнем его виде. Когда стал куратором Московского биеннале-4 (2011), было ясно: не ему оказали честь, а он оказал – биеннале. ZKM снисходительно потрепало по плечу ЦУМ (там под его кураторством проходил Основной проект). Кстати, любовь Вайбеля к техно немножко подвела его в Москве: среди произведений оказалось слишком много гаджетов. Что-то было в этом колониальное: бусы, зеркальца. Но это – т-сс! – между нами. А в быту Вайбель жизнелюб. Телесное любит по-прежнему. Как немецко-австрийский шестидесятник. И вот я его подколол немного.