Размах крыльев ангела
Шрифт:
– Крепись, девонька, Бог, он каждому крест по его росту отмеряет, больше чем можешь вынести, не дает. Потерпи, ясочка моя, все образуется у тебя, все наладится.
– Да как вы все не понимаете! – вяло спорила Маша. – Как вы все не можете меня понять…
Совсем забыла, что и Гавриловна потеряла единственного своего взрослого сына. Несправедлива была к Гавриловне, но не замечала этого.
Приходил регулярно Степаныч, все покушать приносил домашнего, сам готовил, старался. Миски и плошки полными так и копились на тумбочке и в ней, еда портилась.
Александра приезжала. Валентина, считавшая
Маше было безразлично. На Македонского с сетчатой авоськой тугих красных осенних яблок отреагировала вяло, тихо прошептала:
– Уйди, Саша. Уйди, очень тебя прошу.
Никого не хотелось видеть, ничего слышать.
Бессонными ночами Маша подолгу стояла у окна, вглядываясь в темное звездное небо, в напряжении ожидая, когда же упадет хоть одна, хоть самая маленькая звездочка. Желание у Маши было припасено заранее, надо только успеть загадать. Одно-единственное желание. Не быть, не существовать больше, уйти. Но и небо было неласково к Маше – не августовское, глубокое, звездопадное – все звезды прочно держались на своих гвоздиках, отказывались падать.
Все чаще во сне приходили мама и бабушка, и очень хотелось к ним, туда, где все хорошо, где нет ни зла, ни подлости, ни предательства. Хотелось обратно в детство, где все они еще вместе, где папа с мамой вытряхивают из пропахших дымом линялых рюкзаков большие кедровые шишки – подарок Маше, или настоящее перекати-поле, а бабушка ворчит, что навезли в квартиру всяких букашек, ползают кругом. Где Мишка, долго и упорно уговариваемый Машей, согласился наконец поиграть в фигурное катание, раскрутил ее за руку и за ногу, но не удержал и уронил головой об пол – «тодес» не получился. Где бабушкина сестра заставляет Машу говорить за столом по-французски и где кукла – это «ля пупе».
Устала. Ужасно, чертовски, смертельно устала. Устала подставлять тело под холодную проспиртованную ватку, тут же сменяющуюся колкой острой иглой, устала чувствовать кожей живота пытливые, мнущие пальцы врача, устала от пытающихся казаться веселыми и оптимистичными посетителей, от разговоров соседок по палате, от молитв Гавриловны… От всего устала. От жизни, в которой нет и не может быть ничего хорошего.
Ночью Маша прокралась на пост и, пользуясь тем, что спит дежурная сестра, вынула из шкафчика целый пузырек таблеток феназепама и старательно проглотила их все, запивая противно теплой кипяченой водой из общего бачка.
Ничего не вышло, мама с бабушкой не приняли Машу. Ее, странно спящую, заметила соседка по палате, подняла шум. Машу откачали, перевели в одноместную палату, Пургин установил возле нее дежурство.
На гневные вспышки Пурги по поводу некачественного лечения Машин доктор зло огрызался:
– Да не нужно ничего больше, все есть, вы все привезли. Я вам русским языком говорю, ничего больше не требуется. Из лекарств не требуется. Как вы, мил-человек, не понимаете, она же не борется совсем. Она жить не хочет, какие лекарства ей помочь могут, если она сама для себя решила, что ей нужно умереть? И она же не истеричка какая-нибудь. С истеричкой как раз было бы проще, а она совершенно разумно решила умереть.
Гавриловна теперь сидела при ней бессменно, на ночь менялась со Степанычем, Пургинову сиделку прогнала. По-прежнему молилась, перебирая темные четки, насильно кормила с ложки, поила травяными отварами.
– Я так тебе скажу, Мариюшка, ничего не выйдет у тебя. Тебе на роду жить написано, жить и детей рожать, а не помирать раньше срока. У тебя на плече ангел сидит, он не даст беде случиться.
Как не безразлична ко всему была Мария, но на эти слова глаза себе на плечо скосила. Скосила, но никого не увидела, никакого ангела.
Ничего не было, ни бабушки, ни мамы, ни ангела, ни ребенка, ни семьи. Так ради чего жить? Ради чего стараться, пытаться что-то сделать, если все только уходят от нее, если никому она не нужна? Никому, кроме старухи и художника. Еще Незабудки. Если все постоянное на поверку оказывается временным, а временное постоянным? И Лошки, ненавистные и нелепые поначалу Лошки, превратились в родной дом и другого нет и не предвидится. И совсем не снятся больше ни тесные поездки в метро, ни металлически блестящая гладь Невы, ни собственные ноги, ступающие по фигурному паркету Эрмитажа…
Выздоравливала Маша тяжело и долго. С гинекологии перевели ее на терапевтическое отделение, на лечение к невропатологу. Но только и невропатолог был Маше не помощник. Новый год она встречала в больнице, и Рождество тоже. Не радовалась привезенным подаркам, даже отлично написанному Степанычем Машиному портрету не обрадовалась.
Спас положение Пургин. Явился в палату после Рождества, крепкий, холодный, румяный с мороза, и прямо заявил:
– Собирайся, Мария, поехали.
– Куда? – вяло поинтересовалась Маша. Наверно, с терапии ее опять куда-то переводят, пусть даже в психиатрическую лечебницу, все равно.
– Куда-куда? – ехидно передразнил Пургин. – В Лошки, куда ж еще! Если ты, моя милая, забыла, то у тебя работа имеется. Через десять дней твой любимый мсье Даниэль приезжает, на кого я, скажи на милость, его оставлю, если он по-нашему ни бельмеса? Будет какое-то время в Лошках жить, научную работу писать. Давай, не стой столбом, вот я вещи тебе привез какие-то, Александра собрала.
Маша хотела было сказать, что никуда не поедет, что не может сейчас дорогих гостей развлекать, но Пургин додавливал:
– Я уже договорился, лекаришка твой тебя сегодняшним днем выписывает, так что здесь тебя оставлять никому никакого резона нет. Собирайся скорее, я тебе говорю, не до вечера же мне здесь в шубе париться!
Маше он не сказал, что французский профессор мсье Даниель вообще-то собирался в Лошки летом, сдался, только когда пообещали бесплатное проживание и полный пансион, что с «лекаришкой» пришлось тоже долго общаться, выписали Машу под расписку и за щедрую благодарность.
Выйдя на улицу после долгого лежания в палатах, Маша сразу же почувствовала резкое головокружение – легкие заполнились свежим и острым морозным воздухом, толстый и ровный белый снег слепил глаза, лицо непривычно холодило, и на глаза навернулись слезы. Мария крепко ухватилась за рукав Пургиновой длинной шубы, колени дрожали.