Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы
Шрифт:
Передо мной лежит вышедшая во время войны, третья по счету книжка моих военных корреспонденции: «От Черного до Баренцева моря». На обложке ее верхом на большом черном коне, в полушубке, в папахе, с автоматом на груди сидит кряжистый, широкоплечий, бородатый казак, это и есть Парамон Самсонович Куркин, такой, каким его сняли тогда на Миусе.
Командир 11-й гвардейской кавалерийской дивизии генерал Горшков – о котором Куркин в своем рассказе не забыл упомянуть, что он казак Урюпинской станицы, – с первых дней войны командовал стрелковой дивизией, а в 1942 году формировал эту Донскую казачью.
Мне трудно заново
Остались в рассказе и станица Урюпинская, и имя сына, и имя-отчество матери, только фамилия была заменена: Горшков – на Вершков, и генеральское звание снижено до полковничьего…
Но одну страничку своих тогдашних первоначальных записей все же приведу в надежде, что сквозь них проглянут черточки характера этого милого моему сердцу военного человека.
«На перевале, когда отступали к Приморью, четверо суток ни ели ничего абсолютно. Подойдет то один, то другой старый казак, спросит:
– Вы, наверное, кушать хотите, товарищ генерал?
– А что у тебя есть?
– А сухари.
– Брешешь.
– А вот.
Вытаскивает из переметных сум замусоленный кусок сухаря.
– Да ты сам же не ел.
– Да я ел только что.
– Чего же ты ел? Врешь же.
– Да, ей-богу, ел.
– Да чего же ел?
– Да опять же сухари. Да вот этот остался, не хочется больше.
И так пристанет до тех пор, пока не заставит сгрызть кусок сухаря.
Когда формировалась дивизия, собрал бородачей со своей родной и соседних станиц.
По станицам пошел разговор:
– Начдив приехал, свой, Аксиньи Ивановны сын, Сережка…
И стали съезжаться…»
Генерал сидит, молчит, подперши голову руками, потом говорит неожиданным голосом, в котором чувствуется слеза: «А теперь вот боюсь и появиться в станицах. Спросят: «Ну куда ты их дел, а?» Мало кто после всех боев остался сейчас в строю…
…Недавно после вручения наград собрал изо всей дивизии стариков на ужин. Выпили, а потом побеседовали о боях и об ошибках, моих и ихних. И эти три часа были такие, словно целый курс академии Фрунзе кончил. Старики настолько все знают, что мы себе даже и не представляем…
Есть у нас в дивизии девушка Маруся, военфельдшер, по прозванию Малышка. Так уж все ее кличут – Малышка и Малышка – за то, что очень маленькая. Так вот, как раз она вывезла массу раненых. И теперь награждена орденом Красной Звезды. А был с ней такой случай. Отступали. Она везла в крытой машине шесть тяжело раненных – двоих в голову и четырех в живот. Дороги разбитые. Еще одного, раненного в грудь, она посадила в кабину, а сама ехала всю дорогу на крыле, больше ста километров от одного места назначения до другого и до третьего; оказалось, все госпитали были уже эвакуированы и раненых некуда было сдать. Раненые от тряски начали стонать, но казачья честь не позволяла им этого, тем более при женщине. И они сговорились, чтобы не стонать, завели на всю дорогу, или, как говорят казаки, заиграли песню, старую нашу казачью:
Скакал казак через долину,Через маньчжурскиеОна лечить раненых не любит – лодырь. А ездить за ними – это она любит. На передовые за ними ехать – для нее любимое дело.
А вообще надо сказать, что присутствие женщины на войне тем более когда опасность, облагораживает человека, который рядом. Делает его намного более храбрым…»
Повторяю, в те дни, которые я провел в казачьем корпусе Селиванова, главным образом в дивизии Горшкова и больше всего в полку у Дудникова, сколько-нибудь крупных событий, оперативно интересовавших газету, там не происходило.
Но блокноты ежедневно заполнялись важными для меня записями о встречах с людьми, начиная с Селиванова и Горшкова и кончая Куркиным и той самой Малышкой, о которой впервые рассказал мне Горшков.
Я и поныне с благодарностью вспоминаю замполита корпуса Никифора Ивановича Привалова, с которым мы немало поездили и на его «эмочке», и на броневичке и по тылам, и на передовую. Многими из запомнившихся мне встреч я был обязан именно этому душевному человеку, не щеголявшему, как это иногда случается, памятью на имена, показным, картинным знанием людей, а как настоящий комиссар знавшему их доподлинно и повседневно.
Впоследствии, когда на страницах «Красной звезды» стали один за другим появляться мои очерки и рассказы о людях казачьего корпуса, редактор был доволен и хвалил меня; но когда, в последних числах февраля, узнав, что Южный фронт становился, он не утерпел и поспешил вызвать меня в Москву. Причем срочно, как это явствует из моих дневниковых записей.
… Редактор прислал из Москвы телеграмму, потребовал немедленного возвращения. Очевидно, собирался дать какое-то другое задание.
Как раз на следующий день в Москву должен был вылететь Хрущев. Говорили, что ему после Южного предстояло ехать на другой фронт тоже в качестве члена Военного совета. Так, во всяком случае, считали в штабе.
За это время здесь, на Южном фронте, я дважды виделся разговаривал с Хрущевым.
В первую из этих встреч я в качестве корреспондента «Красной звезды» проинформировался у него как у члена Военного совета о том, что происходило на фронте.
А в другой раз просто попросил его рассказать мне о своих собственных чувствах и наблюдениях в период наступления Южного фронта от Сталинграда до Ростова. Это были уже не корреспондентские, а писательские вопросы никакого поручения от редакции я не имел. Но он, судя по его ответам, именно так и понял меня.
Узнав, что он завтра летит, я подумал, что другого шанса добраться до Москвы завтра же, за один день, у меня скорей всего не будет, и попросил в штабе, чтобы меня, если возможно, устроили на этот самолет. К вечеру мне обещали это, и утром, переночевав не в Батайске, а в Нахичевани, чтобы быть поближе к аэродрому, я сел в нашу редакционную «эмку» и заранее, с запасом поехал на аэродром.
Однако оказалось, что мы с Халипом ошиблись; в Ростове было два разных аэродрома, и мы сначала приехали не на тот, с которого должен был лететь Хрущев. А туда, куда нам нужно было попасть, добрались с опозданием минут на двадцать пять против срока вылета.