Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы
Шрифт:
Я почти не сомневался, что все, кому положено лететь, уже улетели. Но когда мы поспешно вылезли из машины, то увидели вдали у самолета группу людей и среди них Хрущева.
На меня, кипя от негодования, накинулся один из тех, кто провожал Хрущева.
– Вас ждут! – негодовал он. – За вами на тот аэродром уже У-2 посылали. Уже три раза спрашивали про вас!
Мы торопливо шли рядом с генералом; он угнетал меня своими упреками, а я действительно чувствовал себя виноватым. Но когда мы на рысях добрались до самолета, Хрущев сказал совершенно спокойно:
–
И все. Оказалось, что рейс предстоял через Сталинград. Одну посадку до Москвы все равно нужно было делать, и командующий 64-й армией генерал Шумилов и его член Военного совета бывший секретарь Киевского горкома партии Сердюк уговорили Хрущева залететь к ним в Сталинград – позавтракать и посмотреть, как все это выглядит там сейчас, ровно через месяц после капитуляции Паулюса.
64-я армия Шумилова все еще продолжала стоять в Сталинграде. И штаб ее оставался все в той же самой Бекетовке, куда когда-то был привезен к Шумилову взятый в плен частями 64-й Паулюс.
Мы сели на сталинградском аэродроме и поехали в Бекетовку мимо пустырей и развалин. Вдруг на изгибе дороги поздняя машина остановилась. Остановилась и наша. Я вылез из машины и увидел зрелище, смысла которого сначала не понял. Не то котлован, не то большой снежный овраг с очень ровным дном. И на этой ровной белой плоскости сложены громадные поленницы дров. Первое ощущение – гигантский дровяной склад. И только потом понял: здесь, на дне котлована, сложено несколько тысяч трупов. Сложено так, как складывают дрова в хорошо содержащемся дровяном складе – улицами и переулочками. Несколько сот немцев складывали мертвых в аккуратные поленницы.
Не знаю, но мне показалось, что сам принцип этой странной аккуратности не был результатом приказаний людей, распоряжавшихся этим делом с нашей стороны – я их, во всяком случае, не видел, – а был следствием собственной инициативы перевозивших сюда трупы немцев. Как выяснилось, сюда свозили и здесь складывали вытащенные из-под развалин Сталинграда немецкие трупы, чтобы весной, с началом оттепели, город не был охвачен эпидемией, когда под развалинами начнут гнить и разлагаться мертвые тела.
Здесь впоследствии предполагали взорвать откос котлована и сделать одну большую могилу. И все-таки, несмотря на всю разумность этой меры, когда мы уже сели в машины и отъехали и все это опять издали превратилось в поленницы дров, я все смотрел туда, назад, с содроганием…
Пока заправляли наш самолет, мы сидели у Шумилова в том самом небольшом бревенчатом доме, где он когда-то разговаривал с Паулюсом. Дом был из тех, какие я помню с детства в Рязани, дом скопившего себе на черный день паровозного мариниста – с одной большой комнатой, где мы завтракали, и с несколькими маленькими.
Еда не лезла в горло после того, что недавно видели. Я больше курил, чем ел, и прислушивался к разговорам. Шумилов вдруг вспомнил об Испании. Оказывается – я этого раньше не знал, – он был нашим последним военным советником в Мадриде и вылетел из него в тот день, когда в него вошли фашисты. Он вспоминал, как вылетел
Потом зашел разговор о том, где теперь придется воевать 64-й. Чувствовалось, что людей, оставшихся здесь, на месте, после капитуляции немцев, все еще не покидает странное ощущение, наступившее после того, как вдруг затихли последние выстрелы и показалось: война окончилась.
Конечно, все понимали, что она не окончилась, но здесь она кончилась месяц назад. Еще час назад была в трехстах метрах и вдруг оказалась в трехстах километрах. То есть, продолжая где-то существовать, в то же время физически здесь уже не существовала. И это странное чувство, кажется, не прошло и теперь, через месяц.
Слушая рассказы о последних днях боев, я вдруг вспомнил и вновь вспоминаю сейчас, когда записываю это, Сталинград в последний день пребывания там штаба фронта, подземелье на берегу Волги, куда мы зашли ночью с Ортенбергом, и в нем Хрущева.
Я прекрасно помню то подземелье. Над головой неаккуратные балки, стены, слегка выпертые внутрь давлением земли. Он подписывал тогда распоряжения, выслушивал доклады, спокойно отвечал и приказывал. Но в то же время у него, как мне показалось тогда, было какое-то состояние оглушенности горем. Можно было посмотреть в лицо этого человека и почувствовать, что где-то там, внутри, в нем все время сидит память о том, что отдана немцам вся Украина, что было очень много несчастий, очень много неудач и что, хотя это и не имеет прямого отношения к тем приказаниям, которые он сейчас отдает, и к тому спокойствию, которое он соблюдает, но ощущение этой трагедии присутствует в нем и угнетает его.
Сила этого чувства, наверно, была увеличена еще и тем, что оно не имело права быть передано другим. Это ощущение происшедшей трагедии оставалось для себя, внутри, и никуда наружу его нельзя было выпустить.
Это я вспомнил на завтраке у Шумилова. Вокруг были довольные лица людей, на какой-то час освобожденных от всех забот. Ощущение счастья, которое при всех обстоятельствах все мы несли в себе после Сталинграда. Каждый по-разному, но все равно несли все сообща.
Через два часа мы вылетели дальше. Летели в сплошную пургу. Пилот подошел к Хрущеву, сидевшему в кресле впереди меня, и стал у него спрашивать, лететь или не лететь. Может быть, вернуться в Сталинград, сесть, переждать до завтра непогоду?
Хрущев повернулся к нему и спокойно сказал:
– Вы командир корабля, вы и решайте.
И мы продолжали полет.
С аэродрома я поехал прямо в редакцию. Добрался до нее только поздним вечером.
Редактор сказал, что «Западный и Калининский фронты начали наступление на Ржев и Вязьму, поэтому он меня и вызвал.
– На семь утра подготовлена машина, поедешь.
Потом во время разговора с ним выяснилось, что первоначально он вызвал меня все-таки не поэтому. Просто решил, что я засиделся на Южном фронте, хотел, чтоб я вернулся в Москву, за несколько дней отписался и после этого поехал на Юго-Западный. Теперь планы менялись.