Разоренье
Шрифт:
Завидя меня, он молча махнул мне рукою, как бы говоря: "ступай, ступай!" Я не понимал, в чем дело.
— Нет ли полотенчика? — сказал он, обращаясь к кухарке.
— Нате! — послышался откуда-то девичий голос.
Из раскрытого, выходившего в сени окна, из-под опущенной шторы, высунулись пальцы женской руки, с колечком на мизинце, и подали полотенце.
— Покорно вас благодарю!
Рука спряталась, а в комнате, из занавешенного окна которой она высовывалась, послышался смех молодых голосов.
— Не хотят к обедне-то! — усмехаясь,
Павлуша, очевидно, тоже не спешил к обедне. Я оставил его и ушел на улицу…
Была поздняя обедня. Главная соборная церковь, где находился угодник, была битком набита господами, наехавшими из окрестных деревень, городской аристократией, купечеством и теми из простонародия, которые успели пробраться заблаговременно. Церковные двери были заперты, и на паперти стояли частные пристава и будочники, пропуская благородных господ и провожая дам. Массы других богомольцев наполняли монастырский двор и большими толпами разлеглись вокруг высокой монастырской стены. Было глубокое молчание — молчание необыкновенно томительное, — в котором, кроме терпения, я не мог ничего видеть. Изредка слышался голос кликуши в толпе, и тогда возбуждалось внимание, но потом опять та же тишина, терпение и молчание.
В проходе под колокольней толпа народу ломится в железные двери, стараясь проникнуть на колокольню, и ломится потому, что какой-то слепой горбун не пускает туда, напирая широкою, неуклюжею грудью на дверь. Богомолец сам начинает продираться на колокольню. За копейку его пускают. Вошел он в первый ярус, тут народ идет во второй, и он за ним. Кто-то хочет перелезть через перила на монастырскую крышу и перелезает; весь народ смотрит на смельчака, вслед за которым лезет другой; железные листы кровли гремят под их ногами. Частный пристав погрозил им пальцем с крыльца собора, и они сели на крыше на корточках. И опять томительное молчание. Вокруг монастыря лежат толпы баб и мужиков. Разговоров нет никаких: — про свое, про домашнее говорить еще успеют в дороге и дома. Сюда они шли добровольно, не так, как на барщину или по требованию станового: — зачем-нибудь им это было нужно. На колокольне раздались удары колокола; лежавшие подняли головы, встали, поглядели, почесались и легли.
Я сидел за воротами постоялого двора.
Рядом со мной, тут же на лавочке, сидели: сельский дьячок и солдат, оба пожилые; солдат был отставной.
Дьячок задавал ему отрывочные вопросы, солдат отвечал ему тоже полусловами, растирая на ладони табак.
— Какой губернии?
— Новгородской.
Молчание.
— Новгородской? — переспрашивал дьячок.
— Новгородской губернии, — повторял солдат.
— Гм!
И молчание.
— Тихвинского уезда, — произносил он как бы в раздумье, спустя некоторое время: — Новгородской губернии, села Спасского.
— Большое село?
— Село у нас большое.
И потом:
— У нас село большое, большое село!
— Большое?
— Большое село… Семьсот дворов…
— У-у-у!..
—
И опять молчание.
— Эта медаль где получена?
— За Польшу!
— За польскую кампанию?
— За польскую.
— То-то, я гляжу, новенькая.
Солдат поглядел молча на свою медаль.
— Мы тогда три месяца выстояли в Радомской губернии…
— Что же? как?
— Насчет чего?
— Как, например, бунт этот… ихний?
— Да чего же? Больше ничего — хотели своего царя!
— Ах, бессовестные! — сказал дьячок, качая головой.
— Ну, а как народ?
— Народ — обнаковенно… ничего.
— Ничего?
— Ничего!
Из подобострастия в голосе, которым дьячок расспрашивал солдата, и из торопливости, с которою он как бы наобум задавал ему ничего не значащие вопросы, я не мог не видеть, что дьячок боится потерять собеседника.
Да и сам я боялся потерять его. Вследствие этого, когда солдат замолчал и стал укладывать кисет в карман, как бы собираясь уйти, а дьячок, уставившись на него, не знал, повидимому, о чем спросить, я тоже поспешил задать ему вопрос.
— Ну, а прежде где вы стояли? — сказал я наудачу.
— По губерниям больше.
— По губерниям? — спросил я, и дьячок повторил то же.
— Больше всё по губерниям стаивали.
Нить разговора снова готова была прерваться; но солдат, должно быть умилосердившись над нами, произнес:
— Во время крестьянства, так тогда много нас потаскали… По Поволожю…
— Много? — спросил дьячок.
— Потаскали довольно!
— Что ж, усмирять, что ли?
— Усмирять. Усмирение было…
— Ну и что же, много было хлопот?
— Нет, настоящего ничего почесть не было… чтобы, например, битвы али что… Так!
— Ну как же вы?
— Ну придем, получаем от помещика угощение…
— Угощенье?
— Как же! один нам выставил шесть коров!
— Шесть?
— Шесть коров; да, как же? выставил!
— Н-ну?
— Ну пришли. Стали за селом. Бабы, девки разбежались: думали — какое безобразие от солдат будет…
— Ишь ведь бестолочь!
— Разбежались все, кто куда… А мужики с хлебом-солью к нам пришли, думали — мы им снизойдем. Хе-хе!
— То-то дурье-то, и-и!
— Уж и правда, дурье горе-горькое! Я говорю одному: "Вы, говорю, ребята, оставьте ваши пустяки! Мы шутить не будем; нам ежели прикажут, мы ослушаться не можем, а вам будет очень от этого дурно…" — "Против нас, говорит, пуль не отпущено…"
— Вот дубье-то!
— Говорит: "не отпущено пуль…" Я говорю: "а вот увидите, ежели не покоритесь…"
— Ну и что же?
— Ну обнаковенно — непокорство… И шапок не снимают! Начальство делает команду: "Холостыми!" Как холостыми-то мы тронули, никто ни с места! Загоготали все, как меренья! "Го-го-го! Пуль-нет…" — "Нет?" — "Нет!" — "Ну-ко!" скомандовали нам. Мы — ррраз! Батюшки мои! Кто куда! Отцу родному и лихому татарину, и-и-и… А-а!.. Вот тебе и пуль нету!