Разрыв франко-русского союза
Шрифт:
Несмотря на все усилия довести Александра до высшей степени раздражения и укрепить его веру в свои силы, наши враги находили, что могут быть вполне уверены в нем только после первого пушечного выстрела, т. е. когда начнется резня. Левенхильм высказал эту мысль со зверским цинизмом. “Только в тот день, – сказал он, – когда польется кровь, можно быть уверенным, что ход событий не будет прерван”. [478] Поэтому, с согласия Бернадота и следуя его инструкциям, он убеждал Александра начать враждебные действия – не ждать, чтобы французы подошли к русской границе, а вторгнуться, раньше их в восточную Пруссию и Польшу.
478
Депеша от 23 марта.
Это был единственный пункт, по которому Александр все еще затруднялся принять определенное решение. Он взвешивал и сравнивал выгоды, которые могла дать ему инициатива военных действий, с нравственным ущербом, который мог для него отсюда последовать. Его любимой фразой всегда было: я не хочу быть зачинщиком. Тем не менее он собирался покинуть Петербург, чтобы поехать в Вильну, где хотел устроить свою главную квартиру и принять на себя командование войсками. Вскоре он пришел к убеждению, что ему нельзя больше откладывать свой отъезд. 21 апреля, после торжественного богослужения в соборе Казанской Божией Матери, он проследовал
479
Schildner, 245.
Эти слова были просты и величественны. При прощании с французским посланником, Александр был менее откровенен. 10 апреля, пригласив Лористона к обеду, он сказал ему, что, находя “нужным видеть свои войска” [480] , он предпринимает обычный “объезд”; что надеется скоро вернуться; что, впрочем, где бы он ни был, “в Петербурге ли, на границе ли, в Тобольске ли”, он всегда будет готов восстановить союз, лишь бы от него не требовали жертвы, несовместимой с его честью. Но его волнение говорило больше, чем его слова. Оно выдавало мысль, что он окончательно расстается с посланником, и, что, несмотря на неизменность его решения, он страшно беспокоится за грозное будущее. Его голос прерывался и звучал глухо, “на глазах выступали слезы”. [481] В минуту своего отъезда он приказал официально сказать Лористону, что в Вильне, как и в Петербурге, он всегда останется самым верным другом и союзником императора Наполеона; что он уезжает с твердым намерением и с самым искренним желанием не вести войны, и, если, к несчастью, она возникает, ее нельзя будет поставить в вину ему”. [482] Но через несколько часов эти уверения не помешали ему объявить своим иностранным друзьям, что эта неизбежная война, наверное, состоится, ибо он не из тех людей, которые отступают в последнюю минуту и приносят извинения на поле сражения. Но, даже уступая клокотавшему вокруг него воинственному нетерпению, он, видимо, был склонен двинуть войска только после того, как наши войска, переходом через Вислу, совершат первый акт враждебности. “Если французы, – сказал он Левенхильму, – перейдут за известную черту (этой чертой была Висла), я тоже пойду вперед”. [483] В письме к Чарторижскому, он не исключал возможности движения вперед, даже перехода через Вислу и занятия Варшавы. [484]
480
Лористон Маре, 11 апреля.
481
Id.
482
Id.
483
Депеша Левенхильма, 18 апреля.
484
Memoires de Chartoryski, II, 281.
Но этому желанию перейти в стратегическое наступление не суждено было состояться. Причиной, разрушившей его, было известие о франко-австрийском союзе. Подписывая договор от 12 марта, Наполеон и Франц I обещали друг другу, насколько возможно дольше, хранить в тайне этот акт. Ошибка одного австрийского агента дала делу другой оборот. В то время представителем императора Франца в Стокгольме был граф Нейпперг – тот самый, который впоследствии заставил Марию-Луизу забыть Наполеона и благодаря этому попал на страницы истории. Узнав о договоре, Нейпперг счел своим долгом официально сообщить об этом шведскому правительству. Из Стокгольма известие пришло в Россию, где оно произвело самое удручающее впечатление. Приближенные царя уже давно перестали рассчитывать на Пруссию. Им было известно, что эта находящаяся в крепостной зависимости монархия уже не принадлежит себе. Ее окончательное подчинение воле Франции никого не удивило; оно внушало скорее чувство жалости, чем гнева. Наоборот, все до конца надеялись, что Австрия, менее связанная в своих решениях, не наложит сама на себя цепи. Сладкие речи Меттерниха и его агентов поддерживали это заблуждение. Все было предусмотрено, за исключением измены Австрии; тем чувствительнее был удар. Не вызвав в Александре ни упадка духа, ни мысли о капитуляции и мире, прискорбная весть заставила его бояться, что его войска, углубляясь в варшавскую Польшу, могут подвергнуться со стороны австрийцев нападению во фланг, и опасение подобного нападения заставило его остановиться на плане исключительно оборонительной войны. Прибыв в Вильну, он решил не трогаться с места и ждать нападения, которое, по его мнению, вероятно, будет ускорено его ультиматумом. [485] Решение, которому суждено было спасти Россию – ибо столкновение на Висле с превосходящими численностью силами подвергло бы ее неминуемой гибели – окончательно было принято Александром только в последнюю минуту, вследствие события, не зависящего от его воли и подготовленного самим Наполеоном. Итак, все, что по мысли императора должно было наверняка обеспечить успех его великому предприятию, содействовало его гибели.
485
Bogdanovitch, 1, 60; Schildner, 246.
ГЛАВА XI. УЛЬТИМАТУМ РОССИИ
Искренность и чистосердечие Куракина. – Он порицает свое правительство. – Он по-прежнему желает мира и прославляет союз. – Дело о государственной измене. – Речь генерал-прокурора. – Допрос подсудимых; их неодинаковая ответственность. – Приговор. – Осуждение Мишеля и Саже. – Протест Куракина по доводу выражений обвинения. – Прибытие ультиматума. – Куракин в Сен-Клу. – Гнев и беспокойство императора. – Кратковременная тревога. – Наполеон во что бы то ни стало хочет отвлечь русских от нападения, чтобы сделать это самому в удобное для него время. – Условное предложение о перемирии. – Отправка Нарбонна в Вильну; характер и цель данного ему поручения. – Громкий шаг по отношению к Англии. – Французское правительство делает вид, что соглашается вести с Куракиным переговоры на основе ультиматума; затем разговор о посланником откладывается со дня на день; его всячески обманывают и дурачат. – Повязка спадает с глаз Куракина. – Настойчивые требования. – Тревожные симптомы. – Казнь Мишеля. – Вторичное похищение Вюстингера. – Отъезд Шварценберга. – Куракин приходит к убеждению, что его
I
Среди правящих сфер России и Франции, которые состязались в двоедушии, и стремясь к войне, всевозможными способами старались убедить друг друга в противном, только один человек был искренен и прямодушен. То был русский посланник во Франции – то самое лицо, на долю которого выпала обязанность представить ультиматум и поддерживать его во всей строгости. Прекращение распри было всегдашним и горячим желанием князя Куракина. Страдая от того, что ему не давали “ни приказаний, ни инструкций, ни о чем не осведомляли его” [486] , он в душе осуждал уклончивое молчание, которого уже столько месяцев упорно держалась русская канцелярия, и возлагал на нее часть вины. В начале года он то впадал в глубокое уныние, то обольщал себя кратковременными надеждами. В феврале, видя, что наши войска пришли в движение, он заключил из этого, что Наполеон бесповоротно решился на войну. Немного позднее у него явилась надежда, что все кончится благополучно. Узнав о разговоре императора с Чернышевым и об отправке его с особым поручением к царю, он поверил в искренность этого шага, и, попросту говоря, попался в расставленные тенета. Он умолял своего государя не пренебрегать этим последним шансом к миру и начать “переговоры, которые ему так часто предлагали”. [487] В ожидании результатов он по-старому принимал у себя парижское общество, давал великолепные балы и большие обеды, на которых торжественно пил “за союз”.
486
Донесение от 5 января 1812 г. Recueil de la Soci'ete imp'eriale d'histoire de Russie, XXI, 354.
487
Частное письмо от 25 апреля, вышеупомянутый том, 360, XXI, 354.
В середине апреля прискорбный инцидент доставил ему немало душевных тревог и жестоко оскорбил его. На основании того, что ему было сказано, он думал, что дело о шпионстве, в котором замешан был Чернышев, не будет предано огласке и что французское правительство постарается замять его. Каково же было его изумление, его горестно-удрученное состояние, когда однажды вечером он узнал из Gasett de France о начале процесса, на котором в некотором роде должны были заочно осудить Россию и о котором никто не соблаговолил предупредить его!
13 апреля Сенский уголовный суд собрался для разбора дела о государственной измене. Он посвятил ему три заседания. Пред судом предстало только четверо обвиняемых: Мишель, Саже, Салмон и Мозе, по прозванию Мирабо. Остальные арестованные чиновники, за отсутствием достаточных улик, были освобождены. Что же касается Вюстингера, то, хотя он и служил центром всей интриги, решили, что его – в качестве иностранца и человека, служащего при русском посольстве, нельзя отдать под суд. Но так как его показания были необходимы для выяснения пред судом обстоятельств дела, а между тем нельзя было ручаться, что он явится в суд, то его продержали, до дня открытия заседаний в тюрьме, откуда он и должен был, как “Необходимый свидетель”, являться для дачи показаний. На скамье защиты заняли места многие знаменитости адвокатуры. Генерал-прокурор Легу занял кресло председателя в местах для прокурорского надзора, имея ассистентами двух товарищей прокурора.
По прочтении обвинительного акта первым выступил с речью генерал-прокурор. Уголовное судопроизводство того времени давало ему на это право. Во вступлении он выставил в ярком свете главные факты дела. Его речь представляла образец высокопарного и витиеватого слога, процветавшего в те времена. Эпоха великих дел была и эпохой громких фраз. Легу отдал дань благоговейного поклонения либерализму императора; ибо император мог, сославшись на высшие интересы государственной обороны, изъять подсудимых из-под ведения их прямых судей, но он не воспользовался своим правом. Излагая фактическую сторону измены, Легу не преминул облечь в драматическую форму ее возникновение. Первый развратитель чиновников, поверенный в делах Убри, был представлен им в образе демона-искусителя, блуждавшего по Парижу и искавшего к кому бы применить свою преступную силу. Случай сводит его с Мишелем. “В один прекрасный день они встречаются на бульваре, и Убри замечает в руке Мишеля бумагу. Агент России делает вид, что поражен красивым почерком; он говорит, что имеет надобность переписать кое-что. Он поручает сделать это Мишелю, и, хотя этот труд ничтожный и содержание бумаги не имеет большого значения, переписчик, сверх всякого ожидания, получает великолепную плату – билет в тысячу франков!”. [488] Прельщенный такой щедростью, которая должна была бы показаться Мишелю подозрительной, он прислушивается к коварным внушениям и позволяет сказать себе, что может оказать некоторые услуги. Первое преступление – непростительное преступление должностного лица – слушать подобные речи! Таким образом Мишель вступает на путь преступлении, осуждает себя не сходить с этого пути, и, подвигаясь без отдыха вперед, проходит весь путь до конца. В скором времени он оказывает услугу, которой от него требовали, затем идут новые услуги; с каждым днем количество его услуг возрастает, и вот целый ряд агентов России передают с рук на руки этого презренного посредника; каждый из них по очереди пользуется им, и, прежде чем покинуть Париж, завещает Мишеля, как драгоценный клад, своему заместителю.
488
Выдержки из речи взяты из официальных отчетов процесса, опубликованных в журналах, а затем в виде отдельных статей.
Не столь сведущий в истории, как в законоведении, Легу путается в малоизвестной ему галерее посланников и поверенных в делах, смешивает их фамилии и время действия, но прикрывает некоторые неточности в фактах целым потоком красноречия. Он уподобляется Фонтану и сыплет смелыми метафорами, фразами горячего негодования, антитезами и звучными словами. По мере того, как он говорит, ярко обрисовывается, как “соблазненный превращается в соблазнителя”, как Мишель совращает с пути долга своих сослуживцев и организует куплю-продажу совести; как он мало-помалу доходит до пределов наглости, осмеливаясь бросить святотатственный взгляд даже на таинственную, священную таблицу, которая дает императору дар вездесущности и “в некотором роде переносит его в его лагеря”. За спиной соблазненного чиновника постоянно стоит Чернышев. Это он внушил и приказал выполнить этот длинный ряд преступных деяний. Знаменитый судья находит удовольствие отпускать колкие эпиграммы по адресу “придворного”, не побоявшегося замарать себя общением с негодяями. Он называет его “самым нескромным, самым предприимчивым из дипломатов”, и, в силу судейской привычки, всякий раз, когда клеймит Мишеля и его соучастников именем государственных преступников, он вменяет это в вину России и требует ее к ответу.