Разрыв франко-русского союза
Шрифт:
Он делает намек на “завистливые государства”, которые своей темной деятельностью силятся помешать полету гения и “остановить ход предначертанных судеб мира”. Напрасные попытки, бессильные козни! Провидение, видимо, бодрствует над императором и его храбрыми солдатами. Оно-то и привело к тому “что измена, в конце концов, выдала сама себя”, с непостижимым безрассудством. При этих словах сообщается присутствующим опрометчиво забытая Чернышевым записка Мишеля; она прочитывается целиком и выставляет воочию, во всей его наготе, позорное дело. Наконец, в заключительной части горячей речи представитель прокурорского надзора убеждает присяжных, если ход процесса поставит их пред лицом несомненно доказанных фактов, исполнить свой долг, исполнить его до конца, ибо их вердикт разнесется по всей Европе и отомстит за подлые интриги против Франции.
Подсудимые, подавленные таким ошеломляющим красноречием, убитым голосом отвечали на допрос председателя. Затем пред судом прошел ряд свидетелей. Первым выступил Вюстингер, и, так как он был зол на Мишеля за то, что тот заманил его в западню, то и постарался очернить его, насколько мог. Впрочем, и без того все отвернулись от несчастного чиновника; его участь не подлежала
Участь же остальных обвиняемых была горячо оспариваема защитой. Прениями не было вполне установлено, что Саже, Салмон и Мозе сознательно принимали участие в измене, и что они знали о преступном употреблении, которое делал Мишель из переданных в его руки документов. В заключение, вследствие безусловно утвердительного вердикта по обвинению Мишеля, утвердительного по обвинению Саже в той его части, что он за деньги совершал “деяния, не дозволенные его служебным положением и не подлежащие оплате” [489] , Мишель был приговорен к смерти, с конфискацией его имущества; Саже к существовавшему еще в те времена наказанию – выставлению преступника у позорного столба с железным ошейником; к этому наказанию был прибавлен денежный штраф. Салмон и Мозе были оправданы.
489
Статья 177 Уложения о наказаниях.
Исход этого печального процесса, который вызвал сенсацию во всех кругах парижского общества, окончательно рассердил князя Куракина, уже и без того глубоко оскорбленного выражениями, употребленными обвинением, и тем направлением, какое дано было дебатам. Когда он читал в газетах отчеты заседаний, на его обыкновенно добродушном и спокойном лице отражались гнев и негодование. Наконец, ознакомившись с вердиктом и приговором, припомнив все подробности “гнусного дела” [490] , он вывел заключение, которое действительно, могло возмутить его. Прокурорский надзор преследовал Мишеля, а суд осудил его за то, что он доставил иностранному государству – Российской империи – “средства для войны с Францией”. Это значило в иносказательной форме признать и провозгласить, что Россия искала средств для войны, что она замышляла враждебные планы. Может ли посланник России, на которого возложено заботиться о чести и репутации своей страны, допустить подобные утверждения? Куракин нашел, что “священный долг” налагает на него обязанность возбудить дипломатический инцидент и представить ноту с протестом. Насколько мог, он составил ее в самых твердых и сильных выражениях. [491] Так как злостные, бездоказательные обвинения были преданы гласности, то он решил, что и опровержение должно быть гласным, и потребовал, чтобы в газетах была напечатана статья, в которой честь России была бы восстановлена. Конечно, ему было отказано в этом удовлетворении, и князь был в крайне затруднительном положении, не зная, что делать со своей особой и со взятой на себя ролью. Колеблясь между желанием поддержать свое достоинство и боязнью вызвать непоправимый разлад, он спрашивал себя, не придется ли ему в скором времени оставить Париж. Приходя в ужас при мысли о тягостном путешествии, о тяжелом возвращении на родину, он, тем не менее, заготовлял средства для переезда. Подумывал уже отправить часть своего штата в Германию, и готовил перевозку своего хозяйства в чаянии момента, когда ему придется позаботиться о перевозке своей собственной объемистой особы.
490
Частное письмо от 23 апреля, вышеупомянутый том, 362.
491
Нота, помеченная 14 апреля, хранится в архивах министерства иностранных дел. Russie, 154.
Он с грустью предавался этим заботам, когда 24 апреля в Париж приехал молодой человек, по фамилии Сердобин, присланный к нему курьером из Петербурга и бывший для него близким человеком, так как был одним из его побочных детей, которых плодовитый посланник всюду посеял на своем пути. Этот юноша, которого он по-отечески называл “мой Сердобин” [492] , привез ему текст ультиматума для представления французскому правительству. Это поручение, очень взволновавшее Куракина, доставило ему некоторое удовлетворение и польстило его гордости. Наконец-то его двор, продержав его так долго в унизительной бездеятельности, доверил ему переговоры капитальнейшей важности. Эта манера вернуть его к деятельности польстила его самолюбию. Не задумываясь над чрезмерностью русских требований, он счел возможным заставить Францию принять их, так как она всегда заявляла, что готова выслушать всякое категорическое объяснение. Поверив в серьезность роли примирителя, он решил посвятить ей весь остаток своих сил. Но так как его правительство предписало ему говорить настойчиво и твердо, он хотел точно сообразоваться с этим приказанием. Собравшись с духом, он отправился к герцогу Бассано, и заявил, что эвакуация Пруссии есть предварительное, главное, не подлежащее даже обсуждению, условие. Он сказал: “Только после того, как будет дано согласие на это требование, посланнику будет дано разрешение обещать, что в соглашение могут войти некоторые уступки, из которых безусловно исключается торговля нейтральных судов, от которой Россия никогда не может отказаться”. В переданной несколько дней спустя ноте Куракин письменно повторил эти слова [493] . Но Наполеон, узнав о его словесном сообщении, пригласил его 27 апреля на частную аудиенцию
492
Частное письмо от 23 апреля, вышеупомянутый том, 362.
493
Archives des affaires 'etrang'eres, Russie, 154.
Во время разговора Наполеон прежде всего дал волю своему негодованию. – Итак, унизительное отступление – вот что хотят предписать ему без всяких разговоров, прежде какого бы то ни было соглашения. Разве Россия уже побила его, чтобы обходиться с ним таким образом? – Когда Россия, наконец-то, соблаговолила заговорить, ее первое слово – оскорбление. Он говорил короткими, отрывистыми фразами, как бы задыхаясь. “Каким же способом хотите вы сговориться со мной? – Герцог Бассано уже сказал мне, что, прежде всего, вы хотите заставить меня очистить Пруссию. Это невозможно. Это требование – оскорбление. Это значит приставить мне нож к горлу. Моя честь не позволяет мне согласиться на это. Вы – благородный человек; как решились вы сделать мне подобное предложение? О чем думали в Петербурге?.. Я не так обошелся с императором Александром, когда он приехал ко мне в Тильзит, после моей победы при Фридланде... Вы поступаете, как Пруссия до битвы при Иене. Она тоже требовала эвакуации северной Германии. В настоящее время я тем более не могу согласиться на эвакуацию Пруссии. Вопрос идет о моей чести”. [494]
494
Все ссылки до стр. 398, за исключением тех, которые составляют предмет особых справок, взяты из донесений Куракина от 27 и 28 апреля, 2 и 9 мая 1812 г., т. XXI Recueil la Soci'ete imperiale d'histoire de Russia, 362 – 410.
К его гневу присоединялись жестокая досада и непритворное беспокойство. Суровый характер ультиматума как будто и на самом деле указывал на намерение русских ускорить разрыв. На основании некоторых данных Наполеон одно время даже думал, что император Александр – как и действительно у того была эта мысль – приказал своим войскам перейти Неман и пойти навстречу нашим войскам; ему казалось, что враждебные действия уже начались, что на Висле и Пассарге уже идет перестрелка. Ему было досадно, что его плану наступления неожиданно ставятся преграды; что его комбинации рушатся в ту самую минуту, когда он на пути к цели; что неприятель перехватывает у великой армии ее операционную базу.
Он до такой степени был взволнован при мысли, что этот случай возможен, что подумывал прибегнуть к отчаянному средству, не имевшему никакого разумного основания, лишь бы во что бы то ни стало затормозить движение русских. Подавив гнев и меняя с Куракиным тон, он заговорил с ним мягко и произнес слово – перемирие. И, действительно, он предложил подписать в Париже временное перемирие на случай, если враждебные действия уже начались. Это перемирие должно было остановить готовые вступить в бой войска, установить нейтральную почву между Неманом и Пассаргом, дать правительствам время опомниться и продлить переговоры, Куракин, в действительности далеко не такой храбрый, как это казалось, с радостью принял предложение. Тем не менее. Наполеон на всякий случай готовился к отъезду и к сражению. Он ждал только известия от Даву, сигнала с воздушного телеграфа, чтобы немедленно выехать из Парижа. Он решил, нигде не останавливаясь и пренебрегая правилами вежливости по отношению к собравшимся на его пути государям, почти “со скоростью курьера” [495] промчаться через Германию и явиться на Вислу, чтобы самому встретить и отразить удар.
495
Маре Отто, 3 апреля.
Его тревога продолжалась недолго. Несколько дней спустя с Севера пришли более успокоительные известия. Наши агенты и шпионы, не ручаясь, что русские не перейдут в наступление, сообщали с достоверностью, что те еще не покинули своей территории и стояли там в полной боевой готовности. До сих пор Россия не поддержала еще своих надменных требований соответствующими поступками.
В таком поведении Наполеон увидел указание на душевную тревогу, на колебания Александра. Он все еще не понимал истинных намерений своего соперника. Тогда как Александр уже твердо решился на войну, и окончательно решил вести ее исключительно у себя дома, не переходя своих границ, Наполеон не перестает думать, что тот колеблется между желанием напасть и тайной боязнью войны. В нем тотчас же возрождается надежда использовать это настроение, перехитрить русских, отсрочить, а то и совсем отклонить их нападение, чтобы в подходящее для него время самому со всеми своими силами броситься на врага. Дойдя до предложения перемирия с целью остановить первые враждебные действия, он теперь считает возможным оттянуть их путем новых притворных переговоров.
Но, спрашивается, на какой основе и через кого начать переговоры.
Предложенная Россией основа, т. е. ультиматум – неприемлема, и, к тому же, это категорическое требование не дает никакой зацепки для обсуждения. С другой стороны, с Куракиным, которому русский двор дал точное поручение и который весь предался своему делу, можно говорить только об ультиматуме и, попутно, о перемирии. Чтобы выйти из этого положения и чтобы переменить предмет переговоров, император решает так: он перенесет их в другое место. Для этого он отправит как можно скорее в Вильну, куда по его предположению, вскоре должен приехать император Александр, чрезвычайного посла, вестника с мирными предложениями; причем, так обставит дело, что царь будет думать, что поручение дано было до прибытия в Париж ультиматума. Следовательно, посол может не знать об этом документе; он может совершенно устранить этот вызывающий раздор элемент из тех неопределенных дебатов, которые ему поручено будет вести. Таким образом. Наполеон избегнет необходимости дать ответ на властные требования России – ответ безусловно отрицательный, который может ускорить войну. Чтобы избавиться от обязанности рассердиться, он делает вид, что ничего не слыхал.