Разведка: лица и личности
Шрифт:
Мера самого высокого… Она у всех людей очень разная. У меня эта мера на пути моего становления означала степень добросовестного отношения к работе, доброго и справедливого отношения к окружающим, объективности оценок всего происходящего и категорическое неприятие подлых поступков. В этом, мне кажется, высший смысл собственного бытия.
Сейчас очень много говорится и пишется о том, что наша прежняя государственная система делала из нас рабов, роботов, толкала людей на подлые поступки и преступления. Я много и долго размышлял по этому поводу, вспоминал своих друзей, знакомых, коллег и пришел к выводу, что, несмотря на все сложности, тяготы и трагизм нашей жизни, человек и в тех условиях мог не опуститься до того, чтобы стать
А что касается любимого места на земле… Оно есть у каждого, и может быть, даже не одно…
Долгие годы и даже десятилетия моим любимым местом был родной дом в городе Курске, на улице Дружининской, 22, в четыре оконца по фасаду, с садом и двором. Как мучительно хотелось в этот дом, к матери в годы войны! Крепко сидели в памяти разные мелочи, связанные с детством, вспоминались детали прошлой жизни… Было время, когда по нашей улице возвращались с нижних лугов коровы и, лениво мыча, расходились по своим дворам, а иногда и дворовая собака встречала свою корову и сопровождала ее домой, выполняя свой собачий долг. Потом держать коров запретили, а на улице рядом с нами построили большой четырехэтажный (он казался громадным) дом для руководящего состава областного управления НКВД. Появились суровые люди в шинелях из коверкота с воротником-шалью и с чекистской эмблемой на рукаве. Напуганные курские обыватели начали избегать нашу улицу, обходили ее, чтобы ненароком не попасться на глаза какому-нибудь начальнику…
В нашем саду была яблоня — «белый налив». Весь ее ствол представлял из себя сплошное дупло, а яблоня все плодоносила и плодоносила и до войны, и после войны, и эта живучесть поражала мое воображение, хотя детскому возрасту вроде бы и несвойственно обращать внимание на такие мелочи.
Вспоминались и теплые майские вечера, когда мы, подростки, сидя на лавочке и на бревнах у громадных кустов сирени, пели песни Дунаевского и Блантера на слова, естественно, Лебедева-Кумача и Исаковского, а вокруг нас летали стаи майских жуков, и их золотистые крылья волшебно сияли.
А какая в Курске была земля! Когда я подростком копал грядки в саду, я просто не знал, к какой земле прикасаюсь, и только много лет спустя, изрядно повозившись с грунтом в разных местах, понял, что такое курский чернозем. Мать, занимаясь огородом в Подмосковье, все время ворчала: «Разве это земля? Вот у нас была земля так земля — черная, жирная, ее можно было на хлеб намазывать вместо масла!»
В мой первый после долгой разлуки приезд в Курск в конце войны родной дом показался маленьким, потолки низкими, мать стала тоже ниже ростом, почему-то изменился и ее голос. Он стал тише и глуше. Изменилось все…
Сейчас в этом доме живут незнакомые люди, в саду и во дворе все переменилось, появились какие-то новые строения, и этот дом, когда я его увидел много-много лет спустя, перестал быть для меня тем любимым местом, каким был раньше. А в памяти навсегда остался прежний дом, прежний двор, прежний сад, и все, кто жил в этом дворе, навсегда остались со мной.
Изменились и другие дома, и сами улицы. На оживленной ранее улице Пионерской не было видно ни души, а гостеприимный дом подруги юности Жени Старосельской был разрушен. От дома остался обвалившийся остов, и узнать уже ничего было нельзя, но на заборе кто-то написал мелом его старый номер 31.
С юных лет мне хотелось какой-то частицей остаться там, где я жил, учился, работал… Мне всегда казалось это очень необходимым. Если человек покидает какое-либо место и там от него ничего не остается, значит, и само наше существование является чем-то призрачным и несерьезным. А как остаться? Что-то сделать материальное, чтобы можно было сказать: это сделал я? Остаться в письмах, фотографиях? Но главное,
И вот после двадцатипятилетнего перерыва я приехал в Курск со старыми фотографиями, чтобы разыскать свой класс и напомнить о себе. Тщетно. Нет класса. Есть давняя и близкая знакомая Тамара Анненкова, которая когда-то была Тамарой Комаровой, жила во дворе школы № 4 и знала ее учеников. Остался одноклассник Юра Ендржиевский, утомленный жизнью человек. Мы рассматривали с ним дорогие фотографии, на которых были изображены девочки и мальчики, снятые после окончания 4-го и 7-го классов. Юра рассказывал о том, кто где, а мой летописец — внучка Ксения, у которой с самого раннего детства легкая на писание рука и, наверное, есть литературный дар, записывала с его слов: «…Танкист, погиб на фронте… Летчик, погиб на фронте… Умерла… Умерла… Неизвестно где… Живет в Курске… Появлялся на короткое время в капитанских погонах… Зарезан в драке… Обе умерли… Погиб на фронте…» И все в таком же духе. Наконец, «Кирпиченко Вадим. Жив» — так внучка и записала. Против имени Юры Ендржиевского такая же отметка. Ну и еще малая горстка живых. А так большинство рассеялись, погибли на фронтах, просто умерли, ушли в неизвестном направлении. Нет нашего класса 4-й курской средней школы, а в здании самой школы теперь размещается детский театр.
Опуская другие остановки на жизненном пути, упомяну, что очень хотелось остаться в памяти тех, кто служил со мной в родной 103-й Гвардейской воздушно-десантной дивизии. В годы учебы в Московском институте востоковедения из этой дивизии вначале приезжали ко мне сослуживцы, тем более что путь многих лежал через Москву, а потом все окончательно разъехались по собственным маршрутам…
Один знакомый генштабист иногда говорил мне, что 103-я дивизия все стоит, мол, на том же месте, близ Полоцка, в белорусских лесах.
И вот… в декабре 1979 года на кабульском аэродроме я встретился с бравым генерал-майором, командиром воздушно-десантной дивизии, которая первой высадилась на афганской земле для «выполнения интернационального долга». И это была моя дивизия — 103-я Гвардейская Краснознаменная ордена Кутузова II степени, а потом уже и других орденов воздушно-десантная дивизия.
Хотелось мне душой и памятью вернуться и в Московский институт востоковедения в Ростокинском проезде, где я учился с 1947 по 1952 год, и в студенческое общежитие Алексеевского студгородка, где в эти годы жил. Но два года спустя после окончания нами института его вообще расформировали. Остались, правда, друзья — арабисты и неарабисты, но нет уже дома, куда можно было бы приходить и вспоминать о том, что было здесь раньше, дышать тем, прежним, воздухом…
Или посольства, под крышей которых текла наша бурная жизнь. И это уходит. Крыша есть, а люди уже другие.
Хотя в стойких своими традициями семьях арабистов дети часто наследуют профессию родителей и можно, приехав через много лет в тот же Каир, увидеть там вместо отцов их детей — и это приятно, вроде бы реальное продолжение нашей жизни.
В посольствах люди живут тесной семьей. Рождаются легенды, предания, анекдоты, пишутся пьесы и стихи, работают драмкружки и «клубы веселых и находчивых». Но живет это всего несколько лет, а потом начинает угасать и забываться. Нет надежных нитей преемственности, нет летописей. Остаются лишь казенные слова в виде телеграмм и почтовой информации. Встретится какая-нибудь старая фамилия, а кому она принадлежит, уже не помнишь.