Реализм Эмиля Золя: «Ругон-Маккары» и проблемы реалистического искусства XIX в. во Франции
Шрифт:
Золя расширял сферу психологического анализа, пользуясь современными ему научными исследованиями в области психологии и физиологии [125] . Тонкий и сложный психологический рисунок образа Марты охватил и логические мотивы ее бытия и сферу инстинктивного. „Совсем новая женщина вырастала в Марте. Она сделалась несравненно тоньше под влиянием нервной жизни, которой жила“. Рисуя обновленную жизнь Марты, наполненную поступками и ощущениями, которых она никогда не знала, Золя не ограничился изображением только „господствующей страсти“. Он проник за пределы логической мысли и отчетливо осознанных представлений героини, отыскал причины некоторых действий в глубинах подсознательного. Он хотел увидеть
125
Широко популярна была во Франции, как и в России, работа английского философа-позитивиста и физиолога-дарвиниста Дж. Г. Льюиса «Физиология обыденной жизни» (1859 г.), в которой подробно изложена теория бессознательных, или, как их называл Льюис, «непознанных», психических процессов. В ряду трудов по физиологии для Эмиля Золя представляла особый интерес работа Ш. Летурно «Физиология страстей» (1868 г.). Социологическая тенденция и значение, которое Летурно придавал среде, привлекли внимание Золя к этой книге. Из нее он делал выписки в период разработки общего плана серии «Ругон-Маккары». Золя обращался также к работам доктора-психиатра Трела «Тихое помешательство, изученное и рассмотренное с точки зрения семьи и общества» (1861 г.) и доктора Моро «Тождественность состояния безумия и галлюцинаций» (1855 г.).
Марте, захваченной интересами ее нового существования, временами „казалось, что она снова превратилась в ребенка; у нее появились свежесть чувств и детские порывы, приводившие ее в умиление“. Как-то весной, озабоченно подрезая кусты буксуса и добиваясь идеально ровной линии, Муре застал Марту в глубине сада, среди молодой поросли, с глазами, полными слез. „Мне очень хорошо“, — сказала она. Вытерла глаза и тут же „снова заплакала крупными горячими слезами, сдавившими ей грудь, тронутая до глубины души запахом всей этой срезанной зелени…“. Г-жа де Кондамен изумлялась: Марта Муре „опять превращается в молодую девушку“. Доктор Поркье с ней соглашался: „Да, конец своего жизненного пути она совершает попятным ходом“.
Поступки, выходящие из-под контроля сознания, совершающиеся без его ведома, диктуемые скорее всего инстинктом, обнажают суть внутреннего конфликта. Марта, никогда не соблюдавшая обрядов, не бывавшая у исповеди, пришла в церковь св, Сатюрнена к аббату Фожа для переговоров о строительстве приюта пресвятой девы. Воссоединение в этой сцене двух психологических рядов очень четко фиксирует кризисный момент, вносит новые перемены в жизнь Марты. Деловой разговор с аббатом о счетах и подрядах, заполненный цифрами, подробностями относительно колонн из мягкого камня и стрельчатой арки с цветными стеклами, прервался неожиданно: Марта, встретившись глазами со священником, „сложила руки, словно ребенок, который просит прощения, и зарыдала“, упав на колени. „Прошу вас, встаньте, — мягко произнес аббат Фожа. — Преклонять колени надо только перед богом“.
Религиозный мистицизм возник на месте удручающей пустоты ее бесцветной жизни. „Мещанская тупость, равнодушное спокойствие, выработанные в ней пятнадцатью годами дремоты за конторкой, словно расплавились в огне ее благочестия“. Фожа бранил Марту за исступленность, которую она, еще недавно столь далекая от религии, стала вносить в исполнение обрядов: „Господу богу не угодно, чтобы ему поклонялись с таким пылом“. Но Марта впервые преклонила колени именно перед аббатом Фожа, чья „железная рука“ удерживала ее „на краю этого непрестанного обожания, в котором она желала бы уничтожиться“.
В религиозно-экстатических состояниях Марты все явственнее стала проступать чувственная основа. Лицо ее „светилось“, сияло „какой-то странной красотой…. все ее существо было охвачено каким-то горячим трепетом, говорившим об огромном расходовании жизненных сил. Казалось, что в сорок лет в ней диким пожаром запылала ее позабытая юность“. Среди церковных песнопений и блеска свечей
Марте Муре предназначена была честолюбивым и целеустремленным авантюристом не роль возлюбленной. Аббат „отталкивал любовь, которую она так самозабвенно ему предлагала“. Марта должна была стать и стала одним из средств завоевания Плассана бонапартистским агентом. Эта женщина, „столь полезная ему, всеми уважаемая его покровительница“, способствовала тому, чтобы Плассан „признал“ Фожа; он „пользовался ею, как машиной“ („se servait d'elle comme d'une pure machine“).
Развивая образ Марты, следя за ходом ее обновленной жизни, Золя делает очень интересное наблюдение. Религиозное обращение, наполнив неизведанными впечатлениями существование Марты, как бы „вознаграждало ее за бесцельно ушедшие годы“; но оно же „делало ее эгоисткой, занятой всеми новыми ощущениями, пробудившимися в ней“. В Марте стало проявляться „нечто вроде развивающейся болезни, какое-то искажение всего ее существа, постепенное захватывавшее мозг и сердце“ („C'etait comme un mal grandissant, un affolement de l'etre entier, gagnant de proche en proche le cerveau et le coeur“). Это „искажение ее существа“ было столь разрушительным, что захватило все естественные чувства. В жизни, которую она заполнила фикциями, не осталось места для человечности.
Отмирают быстро и чуть ли не безболезненно семейные привязанности, материнская любовь Марты. Дети стали ей в тягость. И пока Муре, которого все больше тревожила участь сыновей и дочери, „ломал себе голову, как ему управлять этим маленьким мирком“, Марта „с лихорадочной набожностью“ отдавалась молитве. Лишь услышав, что отец отправляет Октава на службу в один из торговых домов Марселя, „она словно пробудилась ото сна“, попыталась вернуться к домашним заботам. Но затем „впала в прежнюю расслабленность“, и в день отъезда Октава „ей все было настолько безразлично, что она приняла это известие бесстрастно“ и ограничилась лишь несколькими напутственными советами. „Вера обессиливала ее“.
— И Серж покинул родительский кров, но не ради того, чтобы изучать юридические науки в Париже, как предполагалось ранее. Подчинившийся влиянию аббата Фожа, выполняя обет, данный во время болезни, Серж поступил в духовную семинарию. Услышав о намерении сына, Муре „с чувством глубокой безнадежности“ признался: „Будь у меня хоть капля мужества, я бы взял узелок со сменой белья и ушел отсюда…“ Но капли мужества, чтобы изгнать „горе, опустошавшее дом“, у него не нашлось, и он ответил на просьбы Сержа: „Будет, будет, решено. Ты станешь священником, мой мальчик“. Но вскоре Муре поседел, ноги у него стали дрожать, в нем уже не узнавали прежнего язвительного насмешника, „которого боялся весь город“. Подозревали, что он запутался в рискованных спекуляциях и не может оправиться „после крупной денежной потери“.
В доме осталась одна простушка Дезире, к которой мать, „всецело поглощенная своими переживаниями“, стала испытывать „чуть ли не отвращение“. Возвращаясь из церкви, окуренная ладаном, „она брезгливо морщилась от острого запаха земли, исходившего от дочери“, вечно возившейся в огороде или кормившей кур. Марта „уже не могла выносить ее возле себя; ее беспокоили это могучее здоровье, этот звонкий беспричинный смех“. И когда оскорбленный за дочь Муре предложил и ее „выпроводить из дома“, как сыновей, Марта откровенно ответила: „Право, я чувствовала бы себя гораздо спокойнее, если бы ее не было“.
Золя достиг большой глубины и тонкости в характеристике сложного душевного состояния Марты после того, как Муре отвез дочь к кормилице в Сент-Этроп. Неясное и даже четкое сознание собственной жестокой неправоты может принимать у человека парадоксальные формы, о чем хорошо известно психологам, В Марте „бушевал неведомый гнев“, как отголосок давней вражды Ругонов к Маккарам, „в ней росла ненависть“ к Муре, „беспрестанно бродившему вокруг нее, словно угрызения совести“.