Реализм Эмиля Золя: «Ругон-Маккары» и проблемы реалистического искусства XIX в. во Франции
Шрифт:
Первая крепость в плане завоевания Плассана была аббатом Фожа захвачена полностью. „Дом — твой, сад — твой“, — говорила ему сестра, Олимпия Труш, прибывшая вместе с мужем сюда из Безансона для поправления дел. Но, утверждаясь в доме Муре, аббат понимал успех не так, как его представляли себе рядовые хищники и интриганы Труши („восхитительные негодяи Труши“, — говорил Флобер). Впрочем, Олимпия сама очень четко провела границу между собой и братом. „Всякий понимает жизнь по-своему. Будь у тебя миллионы, ты бы и тогда не купил коврика для кровати, а всадил свои деньги в какое-нибудь дурацкое предприятие“. Миллионов у Фожа не было. Но внутренние свои капиталы он действительно поместил в очень крупное предприятие. И ожидал большой прибыли. Это не мешало ему говорить о деньгах „с презрением сильного человека“. И не в деньгах преимущественно должна была исчисляться прибыль аббата Фожа,
Два первых года в Плассане проживший „на хлебе и воде“, стоически переносивший нужду, сейчас он равнодушно принимал поклонение Марты и раболепное прислуживание Розы, признавшей его настоящим господином в доме, „презрительно царствовал над хозяйкой дома и кухаркой“, привыкнув к тому, что „малейшие его желания угадывались“.
Старуха Фожа сторожила дом, оберегая его от загребущих рук Олимпии. Она приходила в бешенство при виде того, как Труши „всюду запускают свои когти“, и сама торопилась захватить для сына все, что попадалось на глаза. Но, уличив мать в хищениях, аббат разгневанно готов был отослать ее от себя. „Вы думаете, что мое честолюбие заключается в том, чтобы красть?“.
Это была длительная борьба. Старуха настаивала: $<Раз ты так мало заботишься о своих интересах, то я уж сумею защитить их вместо тебя». Ее доводило до отчаяния «полное бескорыстие сына». Но не бескорыстие это было.
Старуха взмолилась: «Когда ты захочешь получить свою долю, будет уже поздно». Но доля аббата была в ином. «Мне нужен не дом, а что-то другое, — пытался он растолковать матери, — дом не мой, а я беру только то, что сам заработал. Вы будете гордиться, когда увидите мою долю…» Его доля — это выигрыш в очень крупной игре, большая карьера духовного лица как награда за политические услуги, оказанные Империи. Награда, ради которой аббат, при соблюдении внешней щепетильной честности, разрушил несколько судеб, уже близка. «Теперь он в апогее своей славы, — говорил епископ Русело. — Но меня беспокоит выражение его лица; у него трагическая физиономия…. он плохо кончит» («…il а un masque terrible… II finira mal»).
По воскресеньям Муре «нарушал строгое одиночество, в котором замыкался как бы со стыда». Сохранив привычку бывшего коммерсанта, он выходил прогуляться по городу. «Это делалось машинально. Утром он брился, надевал белую рубашку, чистил сюртук и шляпу. Потом, после завтрака, сам не зная, каким образом, оказывался на улице и шел мелкими шажками, подтянутый, заложив руки за спину». В Плассане легенда о «рассудительном сумасшедшем» появилась заведомо раньше помешательства Муре и создавалась усилиями многих лиц: здесь сыграли роль и политические мотивы, которые железная Фелисите присоединяла даже к родственным отношениям; и хищнические вожделения Трушей, стремившихся поскорее, без помех, вступить в полное владение домом; и злобный нрав наглой, болтливой служанки Розы; и припадки Марты, истинной причины которых никто, кроме нее, не знал. Воскресная прогулка Муре в глазах уличной толпы, охотно подхватившей слух, выглядела как подтверждение этой легенды, хотя Муре своим поведением ее никак не подкреплял. Но в «Наброске» к роману сказано, что «нормальное может стать ненормальным в глазах некоторых провинциальных буржуа».
Появление Муре на улице около рынка вызвало сенсацию. Его рассматривали в упор «с таким странным видом», что он обеспокоился, нет ли у него погрешности в костюме. Нет, причины бесцеремонного любопытства толпы он не видел, однако на него показывали пальцами. Лавочники выбегали из-за прилавка и смотрели ему вслед; от него пугливо отшатывались; на рынке «все плассанские хозяйки выстроились в ряд при его проходе»; торговки, подбоченясь, не сводили с него глаз, — некоторые взбирались на тумбы. Каждый шаг и жест Муре истолковывался как неоспоримое доказательство его безумия. «Он идет, вытянувшись, словно палка»; перебираясь через ручей, «он прыгнул, как козел», — передавали друг другу жаждущие зрелищ обыватели. А Муре ускорял шаг, «все еще не сознавая, что причиной суматохи является он сам» и что именно к нему относятся крики: «Держите, держите…», свистки, гогот, мяуканье, весь этот гам, в котором затерялся чей-то одинокий голос: «Он не злой, не обижайте его».
Некоторые страницы драматичной восемнадцатой главы производят впечатление рассказа о том, как Муре сводят с ума. Подавленность, угнетенность Муре, если их рассматривать как признаки приближающейся болезни, намечены автором очень сдержанно. Гораздо больше Золя интересует роль окружения. Когда Муре, оставляя за собой «гул взволнованных голосов», добрался до бульвара
О политической репутации республиканца, хотя она так мало была поддержана в романе поступками Муре, вспомнили в Плассане перед новыми выборами. И репутацию республиканца странным образом стали сочетать с кличкой сумасшедшего. «Только подумать, что этот несчастный занимался политикой», — в этом негодовании объединялись все. Лишь лесничий Кондамен, очевидно из духа противоречия, продолжал защищать Муре, пока г-жа Кондамен, усердно интриговавшая в пользу бонапартистов, не спросила раздраженно: «Какое вам дело до того, сумасшедший этот Муре или нет?» — «Мне, дорогая? Решительно никакого», — с удивлением ответил он. И с присущими ему гибкостью и цинизмом мгновенно превратился в наиболее изобретательного гонителя Муре, превзойдя в этом коренных плассанцев, чья примитивная фантазия не поднималась выше сплетен, идущих с рынка.
Кондамен пугал заинтересованных лиц: «Если он захочет, то поведет к урнам весь старый квартал и сколько угодно деревень. Он сумасшедший, это правда, но это служит для него как бы рекомендацией». Судьба Муре стала интересовать всех. Но как интересовать! За ним наблюдали, сидя в засаде, и стоило Муре сделать шаг, как «тотчас же в обоих садах, справа и слева, следовали самые неблагоприятные выводы». И то, что Муре собирал гусениц в заброшенном своем огороде, давало новую пищу умам и рождало новые вымыслы обывателей: «Нельзя допустить, чтобы выборами управлял человек, ползающий в первом часу ночи по салатным грядкам».
Труш, которому не терпелось по-хозяйски обосноваться в доме Муре, вносил свое в предвыборные волнения передавая аббату, что рабочие старого квартала якобы «очень интересуются делами Муре; они собираются навестить его, чтобы самим убедиться в состоянии его здоровья, посоветоваться с ним».
Муре в воспаленном воображении обывателей превращался в фигуру действительно влиятельную: «Он всюду кричит, что исход выборов зависит от него, что если он захочет, то заставит выбрать сапожника».
Но не так-то они просты были, эти видные граждане Плассана, чтобы верить собственным измышлениям. Ведь передавая все новые выдумки, «они смеялись, потихоньку наблюдая друг за другом». Но почему? Напрягать фантазию, сеять страхи, слухи?.. К тому были резоны. «Это был способ испытывать в политическом отношении своих ближних». Эмиль Золя постиг до основания внутренний мир буржуа. Заглянув в глубины его психологии, писатель открыл там своего рода сплав из вероломства, лживости, стадной жестокости и животного страха перед тенью Республики.
Кондамен продолжал бормотать: «Странные вещи вы увидите на выборах, если он будет на свободе». Фелисите, приходя к дочери и покрывая ее «яростными поцелуями», как бы удивлялась, что Марта еще не погибла от истязаний Муре. Так появилась, с ведома аббата Фожа, бумага доктора Поркье «о состоянии умственных способностей Франсуа Муре, домовладельца в Плассане». И затем несколько кратких сцен. Мужчины в черном спрашивают у Муре, не хотел ли бы он съездить за детьми? «Очень хочу! Поедемте сейчас же». Труши, перевесившись через перила, горящими глазами следят, как уводят Муре. В восторге пляшут на лестничной площадке: «Упрятали!»