Реализм Эмиля Золя: «Ругон-Маккары» и проблемы реалистического искусства XIX в. во Франции
Шрифт:
Эмиль Золя не увидел людей, которые обладали бы необходимыми задатками и нравственными достоинствами, чтобы вести за собой народ. Более обстоятельное, углубленное постижение автором «Жерминаля» исторического опыта Парижской Коммуны позволило бы ему сделать выбор точнее и поставить во главе народного движения (пусть даже в ограниченных масштабах) фигуру более последовательную и определенную, чем Этьен Лантье, в главном мало напоминающий передовых рабочих-революционеров Франции.
События после сходки на Девьей поляне, где решено было начать забастовку, могли бы дать Этьену возможность выступить подлинным вожаком масс. Тревога в округе нарастала: «если приложить
Разрушение шахты Жан-Барт, по-видимому, можно было бы рассматривать, как разгул стихии, буйство инстинктов уничтожения, вырвавшихся на волю. В отблесках пламени вопящие женщины, набросившиеся с железными полосами в руках на генераторы и топки, «казались окровавленными — потные, простоволосые, как ведьмы на бесовском шабаше». Мужчины раздобыли молотки. Но перед этим торжеством разрушения был момент, который нечто проясняет в данной сцене: когда начали рубить канаты и пронзительный звук пилы, режущей сталь, казалось, наполнил шахту, все замерли — «смотрели и слушали, охваченные волнением». Маэ, стоявший в первом ряду, следил с суровой радостью, как укрощали хищного зверя: «словно зубья пилы, перегрызавшие канаты этой проклятой дыры, куда больше никому не придется спускаться, навек освобождали рабочих от их общего несчастья». И когда забастовщики, покончив с Жан-Бартом, двинулись дальше, они перестали быть неистовствующей толпой. Этьен выравнивал колонну, впереди шли женщины, некоторые были вооружены палками. Прожженная, жена Левака, Мукетта «маршировали в своих лохмотьях, словно солдаты, отправляющиеся на войну».
Разные типы рабочих рисует Эмиль Золя, иногда лишь несколькими штрихами, разные уровни сознания показывает в сцене бунта. Масса шахтеров не однолика. Какой-то из забойщиков Жан-Барта примкнул к забастовщикам «из желания отомстить хозяину». А старый шахтер Кандье, оставленный охранять шахту Миру, один держался против целой группы бастующих, не позволяя остановить работы: «Я сказал, что не подпущу вас к канатам. Не толкайтесь, а то я на ваших глазах брошусь в шахту… Я такой же рабочий-, как и вы». Рабочий, полвека отдавший шахте, но с сознанием непробудившимся, «он так же, как и забойщик, имел слабое представление о солидарности», над которой у него решительно преобладал дух повиновения хозяевам. «Меня поставили сторожить, и я сторожу, — твердил он. — Дальше этого разумение дядюшки Кандье не шло».
Маэ убеждал старика: «Это наше право! Как же добиться всеобщей забастовки, если не заставить товарищей быть с нами заодно?» К этой мысли он сам пришел недавно и трудным путем. Но на других это упорство дядюшки Кандье действовало по-иному: «…слова его будили где-то в глубине их сознания отзвуки солдатского послушания, братства и покорности судьбе». Толпа оставила шахту Миру с ее защитником и устремилась по дороге, не замечая усталости, не чувствуя разбитых, израненных ног. «В Мадлен! В Кручину! Хлеба! Хлеба!» Снова забастовщиков подхватил вихрь.
Есть
Шествие забастовщиков, картины погрома в шахтах часто истолковываются как разлив стихийных, бессознательных сил, разгул животных инстинктов. Однако Золя в контексте этих сцен поместил мотивировки действий и раскрыл такие состояния людей, которые в пределах только инстинктивной сферы, изолированно, вне процесса сознания рассматриваться не могут. «Старая фламандская кровь, густая и спокойная», разогревалась медленно, «воспаленный мозг» бунтующих «издавна жгла мысль о возмездии», они «ненавидели плохо оплачиваемый труд, а их голодный желудок требовал хлеба». И разрушительные действия их, показанные в романе, — выражение и своего рода итог длительного подспудного процесса: «…отравленный гнойник озлобления медленно назревал и должен был наконец прорваться; бесконечные голодные годы вызвали мучительное желание насытиться избиением и разгромом».
Зрелище этой грозной энергии, этот красный призрак революции («la vision rouge de la revolution») вызывает у Золя двойственное чувство. Интонации тревоги звучат в его размышлениях о грядущих временах, когда «предоставленный самому себе своевольный народ будет так же метаться по дорогам и проливать кровь богачей, рубить им головы и сыпать золото из разбитых сундуков». Но значение «первого толчка», который заставил эксплуататоров трепетать от страха, писатель выразил с эпической грандиозностью.
(Величавое движение прозы Эмиля Золя, торжественность чеканной ритмики, которая легко перелагается в строфы поэмы, придает массовым сценам «Жерминаля» патетическую эмоциональность, героическое звучание.
Инженер Негрель знал всех шахтеров в Ворё, но, увидев, как по дороге «вся эта масса катилась, единой глыбой…. слитой…. сжатой», сказал: «Никого не узнаю!»… Они действительно были неузнаваемы.
Les yeux brulaient,
On voyait seulement les trous des bouches noires, Chatant la Marseillaise,
Dont les strophes se perdaient en un mugissement confus, Accompagne par le claquement des sabots sur la terre dure. Audessus des tetes,
Parmi le herissement des barres de fer,
Une hache passa, portee toute droite;
Et cette hache unique,
Qui etait comme I'etendard de la bande,
Avait, dans le ciel clair, le profil aigu
D'un couperet de guillotine. .
A ce moment, le soleil se couchait,
Les derniers rayons, d'un pourpre sombre,
Ensanglantaient la plain.
Alors, la route sembla charrier du sang. .
(«Глаза блистали, виднелись одни зияющие черные рты, поющие „Марсельезу“, строфы которой терялись в смутном гуле, под аккомпанемент сабо, ударяющих о мерзлую землю. Поверх голов, посреди леса железных прутьев, блеснул топор; острый профиль этого единственного топора, как знамя, рисовался на светлом небе, подобно лезвию гильотины… Солнце уже садилось: последние лучи темным пурпуром, как кровью, заливали равнину. И вся дорога словно струилась кровью».