Реформатор
Шрифт:
Прощание материализовалось в отведенном ему фрагменте зала в виде… не сильно молодого, но и еще не старого мужика в одиночестве пьющего на усредненной (поздних советских, или ранних постсоветских) времен кухне, и… примерно такого же возраста бабы, по всей видимости жены этого, пьющего в одиночестве на кухне мужика (иначе с чего им находиться в одном часе?), с горестным (отчаянным) похабством (как умеют похабствовать женщины, когда подводят черту под замужней жизнью), отдающейся в занюханном офисе малосимпатичному лысому дяде (хозяину этого офиса?) прямо на письменном столе. И хоть пьющий в одиночестве на кухне мужик не мог видеть этого безобразия, каким-то образом (понятно каким — внутренним «водочным» зрением) он это видел, сжимал в бессильной ярости кулаки, однако же по хоть и мрачному, но безвольному его
«Разве это прощание? — удивился Никита, одновременно жалевший (как тут не жалеть?) и не жалевший (чего тут жалеть?) мужика. — Это всего лишь быт, о который разбилась любовная и… пьяная лодка».
«Не скажи, — возразил Савва, — прощание, в принципе, способно принимать самые дикие и изощренные, пугающие воображение формы, однако основа его, как правило, всегда проста и, я бы сказал, сугубо бытийна. Стоит только лишить человека чего-то простого, что он в повседневной жизни, в общем-то, и не замечает, не ценит, о чем не думает, как о воздухе, которым дышит, как все немедленно начинает рушиться».
«Так и раньше… по крайней мере, у нас в России… прощались», — усомнился Никита.
«Прощание — есть разлучение мужчин и женщин не в скоротечном физическом плане, — пояснил Савва, — но в плане совместной ответственности за судьбу человеческого рода и, следовательно, цивилизации. Как только это происходит, начинается хаос. А где хаос, там что? Ничто и смерть».
Четвертый час показался Никите совсем несерьезным, если не сказать издевательским. За письменным столом сидел испитой потрепанный субъект с остатками интеллекта на лице и, искуривая одну за одной сигареты, хреначил что-то на раздолбанном, приобретенным видимо на барахолке, компьютере. Лицо субъекта было преисполнено живейшего отвращения к процессу «набивания текста», однако время от времени губы компьютеробойца кривила мрачная улыбка.
Честно говоря, Никита не понимал, живые люди или виртуальные фантомы находятся в «часах». Если живые, то они, вне всяких сомнений, были превосходными артистами. Но если (теоретически) людей можно заставить изображать что угодно, то заставить «набиваемый» на компьютере текст оживать на дисплее можно было только с помощью новейшей (сверхновейшей) технологии. По крайней мере, Никита о таких, напрямую взаимодействующих с текстом (или сознанием автора?) компьютерах не знал. А тут, помимо того, что он смотрел на автора, еще и в образах видел, что сочиняет этот автор.
Откуда все это здесь, кто все это оплачивает? — с подозрением покосился на брата Никита.
Сцена сменялась сценой, и были эти сцены отвратительны, поскольку все в них было доведено до химически чистого абсолюта, какой если и встречается в реальной жизни, то крайне редко и, как правило, в виде абсурда. Если в этом кошмарном компьютерном фильме насиловали, то непременно с последующим отрезанием грудей, выжиганием влагалища паяльной лампой, запихиванием в задницу (непременно из-под шампанского, то есть самой большой) бутылки. Если стреляли, то только в глаз, так что голова разлеталась, как гнилой арбуз. Если брали взятки (выкуп), то чемоданами стодолларовых банкнот, неподъемными сумками с золотом и бриллиантами. Если же составляли заговор, то тоже не мелочились — сразу против всего мирового сообщества и обязательно с крайне недобрыми для человечества последствиями. Так, в одном случае предполагалось отравить мировой океан, в другом — с помощью неведомой (геологической?) взрывчатки подорвать в глубине земли… несущие конструкции (столпы) Евразии, чтобы она, значит, как Атлантида опустилась на дно морское, в третьем — посредством гениальных в своей простоте (из листьев подорожника) психотропных средств лишить людей разума с последующим превращением их всех в безропотный рабочий скот. На дисплее нарывами вспухали зловещие рожи — то Папы Римского в тиаре, то последнего американского президента, то нечто триединое — птице-быко-козлиное — как в овальную рамку вставленное в прозрачную полусферу, внутри
«Я определил этот час, как час отрицательного обольщения. Час контрфантазии, наполняющий мир образами, питаемыми отсутствием воли. Очень часто отсутствие воли маскируется в подобие изначально бессмысленного действия, компенсируется искренней верой в некий, освобождающий уверовавшего в этот заговор от всякой гражданской, житейской, профессиональной и так далее ответственности, обольщением — через возвеличивание, то есть придание ему надмировых, надчеловеческих и надлогичных функций — злом, приведения сознания в крайне непродуктивное состояние бессмысленного противостояния… пустоте, наполненной собственным страхом и безволием. Испуганное воображение, — продолжил Савва, — плодит… сначала нелепые действия, а в конечном итоге смирение, равнодушие к собственной участи, социально-гражданский паралич».
Пятый час показался Никите необязательным, в том смысле, что он мог оказаться и первым, и десятым, а мог вообще, как неудалый птенец выпасть из часов, которые кто-то (Никита не помнил, кто именно) назвал «гнездом времени».
Сколько ни вглядывался Никита в неуловимо деформированные, как если бы они отражались в слегка кривящем зеркале, лица бродящих по сектору, не замечающих друг друга людей, он не мог взять в толк, что выражает, что обозначает сей час? С таким же успехом можно было делать некие выводы и обобщения, допустим, глядя на отражение лиц в черном оконном стекле несущегося сквозь туннель вагона метро. Никита так, бывало, и делал. Но никогда не считал откровением мыслишку о том, что вот, мол, люди — это люди, поезд — жизнь, а мчится он на общую для всех станцию назначения — смерть. Цена таким мыслям — пятак в базарный день.
«Час тотального сомнения, — пояснил Савва, — которое рождает гражданский и национальный аутизм и, следовательно, безбожие, а далее — нелепую, немотивированную, абсолютно неадекватную податливость, — я бы сравнил это с потерей иммунитета, когда человек может умереть… да хотя бы от насморка, — к чему-то… совершенно дикому, непродуктивному, позорному, то есть фактически всему, что навязывается посредством минимума логики и максимума эмоций.
Оскопленный сомнением, человек превращается в мировоззренческого евнуха. Он может абсолютно ни во что не верить сколько угодно долго. Но может и по принуждению уверовать в любую абстрактную схему, теорию, термин, тезис, да во что угодно, например, что Вселенной командует… гигантская космическая задница, что стоит только отогнать от власти коммунистическую партию, как дела в государстве пойдут на лад, Запад нас поддержит, а Восток — поймет и так далее. Сомнение — первооснова неких неожиданных социальных конструкций, скажем, таких как внедрение идей равенства, братства, счастья посредством гильотины, тезиса об обострении классовой борьбы по мере продвижения общества к социализму, или упования на “невидимую руку” рынка, которая сама все расставит по своим местам».
Никита почувствовал, как его собственную душу переполняет… сомнение по поводу идиотских, неизвестно зачем сконструированных Саввой часов. Если они и являлись «гнездом времени», то какой-то отвратительной (до), а может, (пост) исторической кукушки, которая, как известно, никогда не сидит в гнезде, не выводит птенцов.
Они показывали время, ведущее в никуда, выливающееся ни во что. У Никиты даже мелькнула мысль, что сомнение — это, в принципе, остановка времени, безвременье и, стало быть, Вечность. Что оно (сомнение) сродни смерти.
И еще он подумал, что внутри каждого обозначенного (и не обозначенного) Саввой часа можно запросто выделить шестьдесят минут, внутри которых данный час детализируется и насыщается динамикой (действием), а внутри каждой минуты — шестьдесят секунд, и так до бесконечности. В общем-то, каждая (малая) составляющая того или иного часа содержала в себе «заархивированную» суть времени, и, таким образом, предстояло всего лишь выбрать положение часовой (минутной, секундной) стрелки, по (внутрь) которому (ого) можно было пустить цивилизацию. В этом заключалась принципиальная самодостаточность времени, которое с одинаковым равнодушием протекало в царском дворце и в концентрационном лагере, равно как и: в предательстве, сомнении, прощании, контрфантазии и так далее.