Реформатор
Шрифт:
Отцу Леонтию было чуть за тридцать. Он не важничал, не давил паству авторитетом и богословским знанием, не загонял (в отличие от Саввы) собеседника в лабиринты логических схем, из которых выхода либо не было вовсе, либо был, но единственный, к которому Савва подгонял собеседника хворостинкой, как скотинку.
Отец Леонтий беседовал с каждым (а в «развязочную» внутрибетонную церковь похаживали хоть и разные, но далеко не простые люди) так, что каждый (простой и не простой) собеседник понимал (воспринимал) суть и смысл сказанного. То есть, если уподобить прихожан работающим по разным программам компьютерам, отец Леонтий являлся истинным мастером по персональным software, адаптирующим эти самые программы под основополагающие (hardware), провозглашенные
Он был (по крайней мере, внешне) чужд разного рода регламентирующих догматов, а потому сам облик его — откинуто летящего с прямой спиной в кожаной рясе на черном же с надраенными стальными деталями «Harley-Davidson» — внушал почтение к Господу, в команде которого находилось место для таких парней.
Никита подозревал, что внутри бетонного неба прорастала какая-то новая церковь — иной жизни, людей, отпавших если не от самого Господа, то от Его Промысла, но еще окончательно не потерянных. То были люди уставшие умом, изнуренные (облученные) информационными потоками (частиц), утомленные воображением (клипами). Люди, решительно не готовые ходить к обедне, когда сказано «иди за мной», жертвовать на монастырь, когда сказано «отдай все». Зато готовые воспринять последнюю конечную (выводящую Господа за скобки мироздания) истину: после смерти нет ничего — ни рая с вечным блаженством, ни ада с вечным страданием, ни Страшного Суда, ни черного туннеля, по которому летит душа, не ослепительного, исполненного любви и смысла света, к которому она летит, ни самой души.
Ничего этого нет.
Потому что после смерти не может быть ничего.
И вот с этими-то, повисшими посреди черной пустоты на тончайшей ниточке даже не веры, но некоего фантомного пост-, ост- (в смысле — остаточного) верия людьми отец Леонтий беседовал о вечных истинах, главной из которых был Бог, точнее Его любовь ко всем, включая повисших на тонких ниточках посреди черной пустоты и даже сорвавшихся с этих самых ниточек и летящих сквозь эту самую черную пустоту в никуда (в ноль, как говорили в конце XX века в России молодые люди).
«Чем менее человек уверен в себе, — ответил Никите отец Леонтий, — чем менее укоренен на пути добродетели, тем более высокие требования предъявляет он к окружающему миру, народу, Господу Богу. Ты не поверишь, — понизил голос, — но даже… и к самому врагу сущего, вору души за его непоследовательность, медлительность в инсталляции, — отец Леонтий не чурался новомодных англицизмов, — зла в мир. Последнее дело, — покачал головой, — оправдывать собственную слабость несовершенством Господа и Промысла Его, проецировать это на жизнь в целом и свое в ней место, равно как и: государство, правительство, общественную систему, родителей и так далее. Предъявление претензий к народу — грех, как всякое преумножение суетности, беспокойства, неуверенности, но главным образом пустоты в нашем мгновенном существовании».
Никита подумал, насколько же в таком случае несовершенен и неуверен в себе Савва, который не просто предъявлял к окружающему миру какие-то требования, но еще и стремился во что бы то ни стало привести мир в соответствие с этими требованиями. Вероятно, то была высшая и последняя стадия несовершенства и неуверенности, в сравнении с которой люди, порицающие вора души и врага сущего за бездеятельность, представали вполне добропорядочными и гармоничными гражданами.
«То есть народ прав, — уточнил Никита, — даже когда не прав?»
«Относись к народу одновременно как к своему умудренному жизнью отцу и своему же неразумному малолетнему сыну, — посоветовал отец Леонтий. — Чти его, как отца, наставляй, как сына. В сущности, народ есть ты, а ты есть народ. Поэтому с народом, с государством будет так, как думаешь и поступаешь в этой жизни ты. Эту связь мало кто чувствует и понимает, но она существует. Божественное измерение жизни, — продолжил отец Леонтий, — заключается в том, что она такова, как думаешь о ней ты. Если ты видишь в ней Бога — Он там, и жизнь
«А народ?» — с тоской спросил Никита.
«Народ чует благо, — ответил отец Леонтий, — как верблюд воду. Как, впрочем, и правду. Вот только путь к ним, в отличие от верблюда, выбирает не всегда самый прямой и быстрый».
«А также честный», — заметил Никита.
«В любом случае не о нравственной ущербности народа надо говорить, — возразил отец Леонтий, — а о его доброте, если он готов ради грядущего блага простить своему руководителю отступление от добродетели».
«А если народ и руководитель по-разному понимают как добродетель, так и отступление от нее? — поинтересовался Никита. — Если руководитель из принципа не собирается отступать от своего варианта добродетели, который как раз и препятствует грядущему благу, ради которого народ готов ему все простить?»
«Между двумя или сотней вариантами добродетели, — ответил отец Леонтий, — есть определяющий — твой. Он — та самая гирька, от которой все зависит. На какую чашу бросишь, та и перетянет».
«А если я не знаю, на какую?» — воскликнул Никита.
«Значит, до тех пор весам колебаться, — ответил отец Леонтий, — до тех пор народу и государству не знать покоя, до тех пор длиться неопределенности — “черной дыре”, в которой бесследно исчезает жизнь, до тех пор торжествовать врагу сущего и вору души. Где ясно и светло, там нет испуга и сомнения. Они там, где зыбко, сумеречно и, следовательно, все возможно».
В любую сторону, подумал Никита, по периметру Божьего Промысла.
Солнечный свет с трудом преодолевал бетонные фильтры. Но когда он добирался до церкви, то, как будто топил ее в благоуханном золотом воздушном масле. Была осень, и редкие листья летели сквозь воздушное масло, как золото сквозь золото, как светлые и ясные мысли сквозь настроенное на божественную волну сознание. Никита вдруг отчетливо (как матрос долгожданную землю) увидел, что мир, помимо того, что разделяется по тысячам признаков, как лезвием-рекой разрезается по двум главным. На одном берегу — Бог. На другом — «все возможно». На берегу Бога было восхитительное в своем совершенстве, пронизанное светом… золотое безлюдье. На берегу «все возможно» — черно от людей, казалось, там сгрудилось все человечество. Контуры не то муравейника, не то многоэтажного паркинга, но, может, и новой Вавилонской башни отчетливо просматривались на этом берегу. Никита подумал, что один раз Бог уже разрушил Вавилонскую башню, имя которой было «глобализм», но люди зачем-то возвели ее снова.
Потому что верили не в Бога и, следовательно, не в Его волю, но во «все возможно».
И это было странно, потому что «все возможно» — являлось обманом, миражом, тогда как Бог был любовью и истиной во всех инстанциях.
«Выходит, что любой выбор — благо, — мрачно констатировал Никита, — любой, не важно правильный или нет выбор, предпочтительнее сомнения, испуга и так далее?»
«В сущности, выбор — гордыня, — посмотрел поверх толстых бетонных лент в тонкое, как золотая фольга, небо отец Леонтий. — Если человек живет по совести, уважает старших, хорошо учится, не обижает малых сих, перед ним не стоит проблема выбора, потому что он уже его сделал, не делая никакого выбора, на всю свою жизнь. В принципе, все просто, парень, — подмигнул Никите отец Леонтий. — Просто не всем по нутру простота, которая лучше воровства!» — надвинул на глаза шлем, запустил «Harley-Davidsоn» рванул, встав на шипованное колесо, как медный (кожно-металлический) всадник от церкви вверх по развязке, как по вертикальной цирковой стене.