Реформы и реформаторы
Шрифт:
– Вижу град великий, святый Иерусалим, нисходящ с небеси от Бога, подобен камени драгому, яко камени яспису кристалловидну, и смарагду, и сапфиру, и топазию. И двенадцать врат – двенадцать бисеров. И стогны града – злато чисто, яко стекло пресветло. А солнца нет, но слава Божия просвещает все. Ох, страшно, страшно, батюшки!.. Вижу лицо Его светлее света солнечного… Вот Он, вот Он!.. К нам идет!..
И слушавшим ее казалось, что они видят все, о чем она говорит.
Когда наступила ночь, зажгли свечи и, стоя на коленях, запели тропарь:
Се
Софья, стоя рядом с Тихоном, держала его за руку. Он чувствовал пожатие трепетной руки ее, видел на лице ее улыбку застенчивой радости: так улыбается невеста жениху под брачным венцом. И ответная радость наполнила душу его. Ему казалось теперь, что прежний страх его – искушение бесовское, а воля Господня – Красная Смерть: ибо, кто хочет душу свою спасти, погубит ее, а кто погубит душу свою Меня ради и Евангелия, тот спасет ее.
Ждали в ту же ночь прихода команды. Но она не пришла. Настало утро и вместе с ним – усталость, подобная тяжелому похмелью.
Старец зорко следил за всеми. Кто унывал и робел, тем давал катыши, вроде ягод, из пахучего темного теста, должно быть, с одуряющим зельем. Съевший такую ягоду приходил в исступление, переставал бояться огня и бредил им, как райским блаженством.
Чтоб ободрить себя, рассказывали о несравненно будто бы более страшной, чем самосожжение, голодной смерти в морильнях.
Запощеванцев, посхимив, сажали в пустую избу, без дверей, без окон, только с полатями. Чтоб не умертвили себя, снимали с них всю одежду, пояс и крест. Спускали в избу потолком, и потолок закрепляли, чтоб кто не «выдрался». Ставили караульных с дубинами. Насмертники мучились по три, по четыре, по шести дней. Плакали, молили: «Дайте нам есть!» Собственное тело грызли и проклинали Бога.
Однажды двадцать человек, посаженных в ригу, что стояла в лесу для молотьбы хлеба, как стало им тошно, взявши каменья, выбили доску и поползли вон; а сторожа дубинами по голове их били, и двоих убили, и, загородивши дверь, донесли о том старцу: что с ними делать велит? И велел соломой ригу обкласть и сжечь.
– Куда-де легче Красная Смерть: сгоришь – не почувствуешь! – заключали рассказчики.
Семилетняя девочка Акулька, все время сидевшая смирно на лавке и слушавшая внимательно, вдруг вся затряслась, вскочила, бросилась к матери, ухватила ее за подол и заплакала, закричала пронзительно:
– Мамка, а мамка! Пойдем, пойдем вон! Не хочу гореть!..
Мать унимала ее, но она кричала все громче, все неистовее:
– Не хочу гореть! Не хочу гореть!
И такой животный
Девочку ласкали, грозили, били, но она продолжала кричать и, наконец, вся посиневшая, задохшаяся от крика, упала на пол и забилась в судорогах.
Старец Корнилий, склонившись над ней, крестил ее, ударял четками и читал молитвы на изгнание беса.
– Изыде, изыде, душе окаянный!
Ничто не помогало. Тогда он взял ее на руки, открыл ей рот насильно и заставил проглотить ягоду из темного теста. Потом начал тихонько гладить ей волосы и что-то шептать на ухо. Девочка мало-помалу затихла, как будто заснула, но глаза были открыты, зрачки расширены и взор неподвижен, как в бреду. Тихон прислушался к шепоту старца. Он рассказывал ей о Царствии Небесном, о райских садах.
– А малина, дяденька, будет? – спросила Акулька.
– Будет, родимая, будет, во какая большущая – каждая ягодка с яблоко, и душистая да сладкая-пресладкая.
Девочка улыбалась. Видно было, что у нее слюнки текут от предвкушения райской малины. А старец продолжал ее ласкать и баюкать с материнскою нежностью. Но Тихону чудилось в светлых глазах его что-то безумное, жалкое и страшное, паучье. «Словно к мухе паук присосался!» – подумал он.
Наступила вторая ночь, а команда все еще не приходила.
Ночью одна старица выкинулась. Когда все заснули, даже сторожа, она взлезла к ним на вышку, хотела спуститься на связанных платках, но оборвалась, упала, расшиблась и долго стонала, охала под окнами. Наконец, замолкла: должно быть, отползла или прохожие подобрали и унесли.
В часовне было тесно. Спали на полу вповалку, братья на правой, сестры на левой стороне. Но греза ли сонная или наваждение бесовское – только в середине ночи стали шнырять в темноте осторожные тени, справа налево и слева направо.
Тихон проснулся и прислушался. За окном пел соловей, и в этой песне слышалась лунная ночь, свежесть росистого луга, запах елового леса, и воля, и нега, и счастье земли. И, точно в ответ соловью, слышались в часовне странные шепоты, шелесты, шорохи, звуки, подобные вздохам и поцелуям любви. Силен, видно, враг человеческий: не угашал и страх смерти, а распалял уголь грешной плоти.
Старец не спал. Он молился и ничего не видел, не слышал, а если и видел, то, верно, прощал своих «бедненьких детушек»:
«Един Бог без греха, а человек немощен – падает, яко глина, и восстает, яко ангел. Не то блуд, еже с девицею или вдовицею, но то блуд, еже в вере блудить; не мы блудим, егда телом дерзаем, но Церковь, когда ересь держит».
Тихону вспомнился рассказ о том, как два старца увели одну девушку в лес, верст за двадцать, и среди леса начали нудить: «Сотвори с нами, сестра, Христову любовь». «Какую, говорит, любовь Христову имею с вами творить?» «Буди, говорят, с нами совокуплением плотским – то есть любовь Христова». Плачет девица: «Бога побойтесь!» А старцы утешают: «Огонь-де нас очистит». Еще бедная упрямится, а они запрещают: «Аще не послушаешь, венца не получишь!»