Река на север
Шрифт:
— А... — только и произнес Иванов.
Свет фонарей слепил глаза. Мелькали заборы и деревья. Поверх всего скользила вечная луна и ночной мир — плоский, как фигуры в китайском театре. Машина остановилась, и они стали подниматься по лестнице куда-то вверх под реснитчатые верхушки елей. Его вдруг беспричинно охватил страх незнакомого места, и сердце забилось сильнее. Внизу, обрамленное снегом, блестело Сеневирское озеро. Горцы в своей мягкой обуви шли быстро и ловко. Один Константин недовольно сопел от натуги. На террасе перед домом их ждал человек в белом костюме, в белой рубашке, но без галстука:
— Добрый вечер. Слава Иисусу, — сказал он. — Звидкиль вы родом?
— Из Сибири, —
— И я из Екатеринбургу, — обрадовался человек в белом костюме. — Але тут давно уже роблю головным ликарем, тому я поважаема людына...
И только тогда Иванов понял, что человек в папахе действительно управляющий, потому что, очутившись рядом с Александром Ивановичем, он почему-то снял шапку и теперь скромно держал ее в руках.
— Дiм з трех поверхамы, — сказал Александр Иванович, доверительно кладя Иванову на плечо ладонь и поворачивая к темному силуэту дом. — Велыка споруда. Бассейн. — Повел их внутрь и стал показывать комнаты. Голые лампочки одиноко горели под потолком. — Тут буде кабинет, тут буде сауна. Кимната видпочинку жинки. Туалеты...
Он, невольно улыбаясь, ходил следом. Костя оставался недовольным. Дом пах деревом и свежей побелкой.
— Нам треба покласты дранку. Вы можете? — Он повернулся и посмотрел на них необычайно серьезно, словно от них зависело что-то важное в его жизни.
— Ну конечно, поможем, — сказал Иванов, и Костя незаметно ткнул его в бок. — А как вы это делаете? — спросил он, делая шаг в сторону, чтобы избежать Костиного кулака.
— Кладемо и обрезаемо на мисти.
Костя саркастически хмыкнул в кулак и изобразил на лице удивление. Александр Иванович вопросительно посмотрел на него.
— Делаем не так, — невозмутимо произнес Костя. — Дранку сбиваем на полу. А потом прибиваем на стену.
Он показал, как надо класть дранку. Чем они только в студентах ни занимались.
— А мы не додумались, — удивились те двое, которые в присутствии управляющего и Александра Ивановича так и не надели свои шапки.
За час они справились с одной комнатой. Потом появился управляющий в бараньей шапке, посмотрел на их работу и сообщил:
— Вы ему сподобалыся. Вы швыдко зробыли цэ. А зараз ходимо исти.
Они снова сели в машину и поехали на этот раз вниз, в долину.
Их уже ждали. Александр Иванович снова встретил их у порога, и они выпили по стакану местного вина, вошли в дом, и здесь у него сладко екнуло в сердце, потому что вместе с хозяйкой дома стол накрывала и Гана. Их усадили рядом, и вдруг он понял, что все это сделано специально и, похоже, к нему приглядывались, и почему-то ему приятно и он не возражает. Так ему все и запомнилось: ночь, ели, горячее вино и Гана.
Он прятал свои картинки на самое дно. Приятные, веселые картинки, молодые картинки.
Потом, через несколько лет, после одной из ссор выяснилось.
— Я не выношу запаха военной формы... на генетическом уровне, — заявила она ему.
Наверное, это было связано с Севером. Он уже не помнил, но сцену сватовства и свою обиду запомнил, а теперь ее лицо стало просто лицом на фотографической бумаге, и с этим ничего нельзя было поделать.
Воспоминания всегда неизменны и постоянны, но они руководят тобой, в этом и заключается их парадокс, и тебе приходится только удивляться.
На похороны Ганы Костя не приехал — болтался где-то около Кубы в штормовом океане. Только отстучал несколько строчек: "Соболезную, скорблю вместе с тобой. Держись, старик".
Он был хорошим другом и всегда подписывал письма: "Твой Константин". А потом вдруг умер, и тело его во флотском мундире отвезли к родителям в Белгород. В восемьдесят
Однажды она призналась:
— Я приручаю пойманного зверя...
Он это хорошо помнил. Зверем был он. Ему даже льстило вначале. Через много лет он понял, что значит быть им и что она имела в виду. У них просто не хватило времени, чтобы выяснить этот вопрос, но он понял, и теперь ему оставалось лишь рефлексировать, потому что теперь ничего другого не осталось.
"Но почему она села с этим типом в машину?" — думал он.
Вопрос, который мучил его всю жизнь.
Однажды у них с женой вышла первая ссора, а через день, когда они помирились, он ей сказал:
— В магазине ты тоже была просто отвратительна.
— Почему ты меня не остановил?
— Потому что ты моя жена, потому что я знаю, что ты совсем другая, а на все остальное мне наплевать.
Он лепил ее под себя, сам не ведая того. Что-то ему, наверное, удалось, где-то ошибался. Но главной его ошибкой оказалась армия, не медицина, конечно, а армия. Хотя в свое время он ее тоже любил. Потом он уже стал подстраховываться, думать за троих: за нее, за себя и за Димку. Этому учишься постепенно, сам не зная того — создавать себе любимого человека, надо только уметь прощать — прошлое со всеми его ошибками и неудачами, ведь женщина — это тоже прошлое, и из-за этого ты ее всегда любишь. Чувства не зависят от времени, а только от тебя. Время здесь — удача или неудача, не имеющее непосредственного отношения к любви. Ведь со временем ты чувствуешь себя в силах не только понять, но и, не рассуждая (скорбнее или опытнее, когда тебе уже все надоест и после всего, что произошло в жизни), оценить трезво, но не цинично. Пожалуй, скорбнее даже больше, потому что опыт, как факт, дело приобретенное, а значит, и вечное.
Потом, пожалуй, они больше не ссорились. Он не доводил дела до этого за те два года, что им осталось. И только, когда получил предписание явиться такого-то и туда-то сменить какого-то ошалевшего от радости капитана, вот тогда она ему и выдала то, что он вначале принял за минутную слабость:
— Я тебя не буду ждать, — сказала она. — Если ты не открутишься, то возьму Димку и уйду.
Он помнил еще одну картинку, вытягивая ее чаще других, хотя непосредственного отношения к ней она не имела: ее фигура на соседней полке, которая привиделась, когда они сутки тряслись в поезде (Костя похрапывал внизу). Он так уверовал в это, что едва не свалился на Костантина — слишком крепко она врезалась в его память за две недели, чтобы оставить его в эту ночь. Вот эту-то ночь почему-то он тоже запомнил, пожалуй, лучше всего остального. Не две недели, проведенные вместе, а одну ночь в полупустом купе, полупустом вагоне, где он ее воскрешал одним воображением. Лежа на верхней полке, он лихорадочно записывал. Это был его первый опус: невнятные впечатления. У него были видения. То он вдруг видел ее в женщине на соседней полке, то она удалялась от него по коридору. Сутки возвращения домой были наполнены сладкой истомой, выматывающей, как головная боль.
IV.
Оказалась одетой в нечто объемное, скрывающее талию, но не плечи, — соломенно-туниковое, под цвет волос, стянутых и заплетенных в сложную косу, так что ничего не мешало блистать совершенным чертам, которые он когда-то боготворил.
— Мой мальчик, я давно научилась различать мужчин... — И отложила блокнот, который держала в руках.
Теперь она хорошо это умела делать, сама — полная хладнокровность, истая женщина, сталкивая их лбами через своего дорогого мужа, которого держала на короткой узде.