Река на север
Шрифт:
Сколько стоило ей это признание? Он чуть не рассмеялся ее наивности.
— Так, — согласился он, рассматривая полицию. — Ну и что?
Его правда давно никого не интересовала: ни ее, ни сына. "Каждый сотни раз умирает в одиночестве, и только в редкие моменты, пока ты пишешь, воображаешь, что приобщен к "нечто", и получаешь удовлетворение, чтобы тут же вернуться на землю".
На берегу господин-без цилиндра бросил старухе монету и, засунув руки в карманы брюк и покачиваясь с носков на пятки, вступил с нею в диалог. Ветер вяло прошелся по верхушкам
— Ай-я-яй! — догадавшись, произнесла Изюминка-Ю мстительно, резко наклоняясь вперед так, что в разрезе рубашки мелькнула грудь — коническая и крепкая, и она рассмеялась, словно соболезнуя его глупости. — Ты, наверное, думаешь, я с каждым ложусь? — Жужжащие нотки вырвались чересчур знакомо, чтобы он ничего не вспомнил или не представил. Она поведала, горько рассмеявшись: — Пошла по рукам...
— Перестань, — сказал он, невольно оглядываясь: не проговорился же он о сыне.
Публика была занята предстоящим скандалом с полицией.
— Хочешь, чтобы я тебе объяснила?
— Нет! — слишком поспешно возразил он.
Время выяснять отношения еще не настало. Давно ли он стал мастером этого. Влюбиться и любить — две большие разницы. Второе всегда связано с насилием над собой. Саския называла это импульсом. Он называл терпением — ведь даже с любимой женщиной ты неодинаков изо дня в день, словно подсматриваешь тайком за собой: а не разлюбил ли и сколько в тебе еще этого осталось. Потом неизбежно наступала великая печаль без всяких символов. Женщины, чьи тела ты ласкал, становятся тенями, пускай даже наполненные кровью и плотью, даже против воли — живыми тенями, потом ты уходишь и чувствуешь себя опустошенным, плоским и, слава богу, не ущербным, а — убитым, разрезанным на куски, но только не ущербным. С некоторого времени он боялся этого, собирая в себе то, что было потеряно в бесплодной борьбе. Слишком много времени на это тратишь и слишком много сил.
— Хочешь, — спокойно произнесла она.
— Нет, — еще раз возразил он.
— Это я затянула тебя в постель. Я, а не ты. Я еще кое-что скажу... — Она быстро вдохнула воздух, но замолчала.
Если бы это сделал он, у нее было бы оправдание собственной ярости.
— Ерунда! — произнесла она для самой себя.
Он закрыл глаза и посидел, покачиваясь в такт мелким ударам волн о борта.
— Ерунда... — согласился без энтузиазма.
Они словно сговорились. Она радостно засмеялась. Он боялся, что она начнет о сыне, и тогда у него не будет сил здраво рассуждать, тогда это действительно будет конец. "Я ее просто ревную, — понял он вдруг, — просто ревную!.." Он почувствовал в себе что-то новое или давно забытое, даже чуть-чуть приятное, словно обнаружил в кармане давно забытую вещицу.
— Какой же ты, какой же ты... — воскликнула она. — Свежеиспеченный, как булочка...
У нее был талант к сравнениям, и она явно била на чувственность.
Он поднялся. Баржа от носа мелко расплескивала воду. Мальчишки на сваях удили рыбу. Господин-без цилиндра напяливал на нищенку свой картуз.
"Я просто осторожный", — словно в оправдание, подумал он и ушел.
За соседним столиком утихомиривали пьяницу.
— Все! Все они!.. — кричал, вырываясь, человек.
Иванов спустился вниз. Двое полицейских стояли на пристани и разговаривали с вахтенным матросом.
— Сегодня в семь "Боруссия" из Дортмунда... и "Динамо" из Москвы... — услышал Иванов, проходя мимо.
Полицейские зачарованно слушали. Чувствовалось, что им не хотелось подниматься на борт.
— ...счастливчик, — говорил один из них, — а нам только ночью сменяться.
Выцветшая форма сидела на них мешком. Ботинки из свиной кожи превращали дежурство в пытку.
— У нас поступила команда восемь.
— Что это такое? — спросил вахтенный. Иванов прислушался.
— Усиленное патрулирование с досмотром багажа и личным обыском...
— Ну, тогда начнется произвол, — вздохнул вахтенный.
— Тебе нечего опасаться, — сказал один из полицейских, — скажешь, что знаком со мной. — И многозначительно подмигнул.
— Понял, — сказал вахтенный, — спасибо...
Двое в выцветшей форме незло рассмеялись.
Публика с нижней палубы перебиралась наверх, где становилось не так жарко, и в баре стало просторнее. Несколько человек в широких брюках и светлых рубашках, подстриженных в городских салонах, — "произвольные труженики" — вид как у официантов, и пара сомнительных личностей с угрюмыми, серыми лицами — "синяки", узнавали друг друга по знаку правой руки, — те и другие пьющие джин из стаканов.
— ...от запаха я блюю.
— Как я тебя понимаю, саму жаба давит...
Кто-то бил себя в грудь. Кто-то расчувствовался и проникновенно плакал:
— Мне это противоречит! Понимаешь!
— Я и после пяти стаканов как стеклышко...
В углу с женщиной сидел знакомый художник. Иванов кивнул. У женщины была потрясающая фигура и абсолютно глупое выражение лица, на котором написано было ожидание поклонения. "Она этим и берет", — мельком решил он.
— А я и говорю, не носить же мне вечно с собой презики!
— Ну да, ну да... — художник конфузливо соглашался.
— Нет, ты меня не понял! — бросила она ему и улыбнулась Иванову.
Не хватило денег, и он, загораживаясь плечом так, чтобы не было заметно, сунул пакетик с травой.
— Момент, — произнес бармен, ловко и без удивления накрывая пакетик ладонью.
Они сразу поняли друг друга. Сходил куда-то и, вернувшись, отсчитал сдачу:
— Приходите еще, будем рады.
У бармена был седой жесткий чубчик, разбитые кулаки и скупые, отточенные движения боксера. Веко на правом глазу у него было полуопущенным, и от этого он чуть приподнимал голову, когда смотрел на собеседника. Глаз казался безжизненным и тусклым.