Реликвия
Шрифт:
Второй, худой и светловолосый, даже не стонал. Он висел безвольно, как надломленный стебель. Перед ним стояла оборванная женщина, и протягивала к нему голого младенца, и кричала уже охрипшим голосом: «Взгляни еще раз! Взгляни еще раз!» Но бледные веки не поднимались. Негр, увязывавший молотки и другие орудия казни, тихонько оттолкнул ее. Она умолкла и судорожно прижала к себе ребенка, словно боясь, что его тоже отнимут. Она дрожала всем телом; зубы ее стучали. Младенец искал между лохмотьями тощую грудь.
Солдаты, рассевшись на земле, рассматривали отданную им для дележа одежду казненных. Другие, надев шлемы на руку, утирали пот или большими глотками пили поску из железного ковша. А внизу, где солнце не так сильно припекало, проходили по пыльной дороге люди, мирно возвращавшиеся домой с огородов и полей. Какой-то старик гнал корову к Генафским воротам.
Центурион не обращал на них внимания и что-то говорил двум легионерам, разбиравшим на земле груду толстых железных брусков. С молодыми саддукеями была женщина — смуглая и миниатюрная римлянка; в волосах ее, посыпанных голубой пудрой, горела пурпурная лента. Нюхая флакончик с ароматической эссенцией, она задумчиво смотрела на Иисуса. Казалось, ей было жаль этого молодого человека, побежденного царя, вождя варваров, умиравшего на кресте, точно простой раб.
Ноги мои подкашивались; мы с Топсиусом присели на камень. Был восьмой час по иудейскому времяисчислению; солнце величаво, как стареющий герой, опускалось над пальмовыми рощами Вифании, катясь к морю. Перед нами зеленел Гареб, утопавший в садах. Ближе к городской стене, в новом квартале — Вифесде, сохли у входа в красильни огромные куски тканей, выкрашенных в алый и синий цвета. Через дверь кузницы виднелся красноватый огонь. У края бассейна резвились дети. Вдали, на парапете Конной башни, тень которой легла через всю Енномскую долину, солдаты целились из луков в ястреба, парившего в вышине. А еще дальше, среди зеленых кущ, возносились легкие, розоватые в закатном свете террасы дворца Иродов.
Мысли мои мешались. С тоской вспоминал я Египет, наш лагерь, чадный огонек свечи, забытой в палатке… вдруг я увидел, что на холм медленно взбирается, опираясь на плечо мальчика, давешний старик с лирой на поясе, которого мы видели на Иоппийской дороге. Устав от долгого пути, он еще тяжелее волочил ноги. Светлая волнистая борода как-то особенно беспомощно свисала на грудь. Под красным покрывалом, накинутым на голову, примялись увядшие, облетевшие листья лаврового венка.
— Эй, певец! — крикнул Топсиус; тот, осторожно ступая среди вереска, подошел к нам, и ученый-летописец спросил, не привез ли он с островов какую-нибудь новую прекрасную песнь. Старик поднял усталые глаза в тихо, но с достоинством ответил, что даже в самых древних песнях Эллады живет улыбка вечной молодости, Потом поставил ногу, обутую в сандалию, на камень; взял лиру в свои медлительные руки. Мальчик-поводырь выпрямился и приложил к губам тростниковую флейту. Певец запел. В позлащенном солнцем вечереющем воздухе Сиона полилась дрожащая, но гордая песня. Она вся была пронизана благоговением, словно звучала перед храмовым алтарем где-нибудь на ионийских берегах… Я уловил, что старик воспевал красоту своих богов и их героические подвиги. Он пел о безбородом смугло-золотом дельфийце, умеющем настроить думы людей в лад со своей кифарой; о воительнице и мастерице Афине Палладе, подарившей людям ткацкий станок. О величавом патриархе Зевсе, который дал красоту эллинским племенам и самоуправление их городам-государствам. А над всеми ими царил безликий, бестелесный, всемогущий Рок!
Вдруг на вершине холма раздался страшный крик, последний предсмертный зов, возглас избавления. Пальцы старика замерли на струнах. Он поник головой, и казалось, что поределый венок эпического лавра плачет над греческой лирой, умолкшей и никому более не нужной отныне и на веки веков. Мальчик, отняв флейту от губ, поднял на черневшие кресты свои ясные глаза, в которых светилось любопытство и страстное ожидание новой жизни.
Топсиус стал расспрашивать старика о его скитаниях. Тот не утаил ни одной капли их горечи. Он прибыл из Самноса в Кесарию и играл на конноре у ворот храма Геракла. Но люди позабыли славный культ героев! Все празднества и приношения шли Доброй богине
Слезы текли по его лицу, словно дождь по растрескавшейся стене. Мне было жаль старого певца с греческих островов… Как и я, он заблудился в немилостивой иудейской твердыне и ежился от зловещего дыхания чужого бога! Я отдал ему последнюю серебряную монету. Горбясь и опираясь на плечо мальчика, он медленно спустился с холма; обтрепанный край его одежды бился о голые икры; славная лира, онемев, болталась на поясе.
Тем временем на вершине вокруг крестов нарастал беспокойный гул. Храмовая чернь показывала руками на небо: солнце, точно золотой щит, катилось в Тирское море. Пусть же центурион прикажет снять казенных с крестов раньше, чем наступит праздник пасхи! Самые набожные требовали, чтобы тем из распятых, которые еще не умерли, перебили голени железными брусьями, по римскому обыкновению, и бросили бы их тела в Енномскую пропасть. Хладнокровие центуриона только разжигало благочестивый пыл толпы. Неужели он дерзнет осквернить субботу, оставив на виду непогребенные тела? Некоторые уже подвернули полы плаща, чтобы бежать в Акру искать управы у претора.
— Солнце заходит! Сейчас солнце начнет спускаться с Хеврона! — испуганно кричал, взобравшись на камень, какой-то левит.
— Приканчивайте их! Приканчивайте их!
Рядом с нами красивый юноша, играя томными глазами и звеня браслетами, восклицал: «Швырните галилеянина воронам! Пусть у птиц тоже будет пасха!»
Центурион не сводил глаз с вышки Мариамниной башни; едва в последних лучах солнца засверкали висевшие на ней щиты, он подал знак медленным взмахом меча. Два легионера вскинули на плечо тяжелые железные брусья и направились к крестам. Задрожав от ужаса, я схватил Топсиуса за рукав. Но перед крестом Иисуса центурион остановился и поднял руку…
Белое мускулистое тело Учителя расправилось, точно во сне; запыленные ноги, еще недавно сведенные судорогой боли, спокойно вытянулись, словно приготовившись ступить на землю; лица его я не видел; голова мягко откинулась на перекладину, лицо было обращено к небу, где он видел свое царство, куда стремил свои мечты… Я тоже взглянул на небо: оно сияло, без единого облачка, без единой тени, чистое, светлое, немое, высокое, невозмутимое…
— Кто тут желал получить тело царя Иудейского? — крикнул, озираясь но сторонам, центурион.
— Я, любивший его при жизни! — отвечал Иосиф из Аримафеи и протянул через веревку кусок пергамента. Раб, находившийся при нем, сейчас же положил на землю сверток с плащаницей и побежал к развалинам, где под миндальными деревьями плакали галилейские жены.
За спиной у нас, в кружке фарисеев и саддукеев, шли шепотливые пересуды: не странно ли, что Иосиф из Рамафы, член синедриона, просит тело галилейского проповедника, чтобы умастить его ароматами и проводить под звуки флейт и погребальных причитаний!.. Какой-то горбун с блестящими от масла волосами утверждал, что давно знает Иосифа из Арамафы и его склонность ко всяческим нововведениям и ересям. Его не раз видели с этим назарянином в квартале Красильщиков… И еще с ними был Никодим, богатый человек, владелец стад, виноградников и домов по обе стороны от Киренаикской синагоги…
Другой, рыжеволосый и рыхлый, горько сетовал:
— Что же будет с государством, если даже почитаемые люди идут за смутьянами, льстят беднякам и внушают им, что плоды земли должны принадлежать всем поровну?..
— У, свора мессий! — злобно прокричал фарисей помоложе, стукнув палкой по заросшей вереском земле, — свора пророков, погибель Израиля!
Но саддукей с маслеными волосами торжественно поднял руку, перевязанную священными лентами:
— Успокойтесь! Велик единый бог и лучше нас знает, что хорошо для людей его… В храме и в совете найдутся сильные души, способные уберечь древний порядок. А на холмах, по счастью, всегда хватит места для крестов!