Реликвия
Шрифт:
— Что Учитель? — крикнул знаменитый историк, входя в калитку.
Ессей отдал одному из рабов полотно и корзину, в которой лежали мирра и душистые травы. Он стоял и смотрел на нас, не говоря ни слова и дрожа всем телом. Ему трудно было дышать, он изо всех сил прижимал руки к сердцу, чтобы успокоить его неистовое биение.
— Равви ужасно страдал! — выдохнул он наконец. — Сначала ему пригвоздили руки… Но хуже всего было, когда поднимали крест. Сначала он отказывался от милосердного вина, притупляющего сознание: Учитель хотел с ясным духом принять смерть и сам ее призывал!.. Но Иосиф из Аримафеи и Никодим были там. Они напомнили ему
Потом, впившись в Топсиуса горящими глазами, как бы силясь запечатлеть в его душе знамение высшей воли, Ессей отступил на шаг и произнес тихо и значительно:
— Ночью, после трапезы, на террасе у Гамалиила.
Он скрылся в темной аллее, среди миртов и роз. Топсиус тотчас же свернул с Иоппийской дороги и торопливо зашагал по тропе, кружившей среди кустарников: бурнус мой поминутно цеплялся за шипы агав. Топсиус на ходу объяснил мне, что «милосердный напиток» — это крепкое фарсийское вино, в которое подмешивают сок мака и различные пряности; изготовлением его занимается содружество благочестивых женщин; напиток этот притупляет страдания казнимых… Но я не мог следить за речами этого осведомленного человека: я увидел каменистый, крутой холм, поросший вереском, и на вершине его — толпу людей; фигуры четко вырисовывались на чистом голубом небе. Мелькали, поблескивая на солнце, шлемы легионеров. Над их головами вздымались три толстых деревянных столба. Я оцепенел, прислонившись к придорожному камню, горячему от солнца. Но Топсиус шел дальше с хладнокровием ученого, постигшего раз и навсегда, что смерть — не более чем избавительница наша от несовершенных земных форм. Не желая уступить ему в твердости и присутствии духа, я сбросил душивший меня бурнус и бестрепетно вскарабкался на ужасный холм.
С одной стороны под нами лежала долина Еннома — выгоревшая, усеянная костями и прахом, без единой травинки, без единого пятна тени. Впереди высился склон холма, поросший редкими кустиками дрока; он был похож на изъеденное проказой тело; кое-где из-под земли торчали гладкие, округлые камни, точно мертвые черепа. Вспугивая на каждом шагу ящериц, мы поднимались вдоль узкого рва, уходившего под стены ветхого глиняного строения; два миндальных дерева, печальных, как трава, выросшая в трещине могильного камня, покачивали своими редкими, не дававшими цветов ветвями, в которых резко трещали цикады. Под слабой их тенью четыре босые, растрепанные женщины плакали, как на похоронах, раздирая на себе в знак скорби хитоны.
Одна стояла неподвижно, прислонившись к стволу, и глухо стонала, накинув на лицо конец черного покрывала. Другая в изнеможении сидела на камне, уткнувшись лицом в колени; ее прекрасные белокурые волосы рассыпались по земле. Две другие громко причитали, царапали себе щеки, били себя в грудь, размазывали по лицу землю, воздевая к небу голые руки, и по всему холму разносились их вопли: «О счастье мое! О мое богатство! О солнце мое!» И крутившийся среди развалин пес разевал пасть и зловеще подвывал им.
Я в испуге ухватился за плащ всезнающего Топсиуса, и мы стали взбираться вверх по вересковому склону, прямо к вершине холма; здесь толпились, глазели, горланили работники из гаребских мастерских, служители храма, лоточники и оборванные чернокнижники, промышлявшие магией и нищенством. Двое менял с висящей в мочке уха монетой, увидя белую тогу Топсиуса, почтительно посторонились, бормоча раболепные приветствия. Нам преградила
Только теперь я в тоске посмотрел наверх… Я посмотрел наверх, на самый высокий крест, укрепленный клиньями в расселине скалы. Галилеянин отходил. И вид его тела — не из серебра или слоновой кости, а еще живого, теплого, скрученного веревками и прибитого гвоздями к столбу, с перекладиной под ногами и рваной тряпкой вокруг бедер, — поверг меня в скорбь и ужас. Кровь растеклась по свежей древесине и чернела на ладонях, запекшись вокруг гвоздей. Ноги, стянутые толстой веревкой, почти касались земли; они были иссиня-лилового цвета и скрючились от боли. Лицо то багровело от прилива крови, то бледнело, как неживое; голова бессильно клонилась то к одному, то к другому плечу. Сквозь потные пряди волос, прилипших ко лбу, видны были запавшие, угасающие глаза: казалось, вместе с их сиянием навеки уходит свет и надежда земли…
Центурион в чешуйчатой кирасе и без плаща степенно ходил вокруг, скрестив руки и холодно поглядывая на шумную, смеющуюся толпу приверженцев храма. Топсиус обратил мое внимание на человека с горестным смуглым лицом; он стоял вплотную у веревки; черные волосы свисали на лицо, падали на грудь; теребя в руках кусок пергамента, он нетерпеливо взглядывал на солнце и что-то говорил вполголоса стоявшему рядом рабу.
— Это Иосиф Аримафейский, — шепнул мне ученый-летописец. — Подойдем к нему: от него можно услышать много такого, что следует знать…
В этот миг в гнусной толпе служителей храма и юродивых-попрошаек, кормившихся отходами жертвоприношений, послышался нарастающий гул, похожий на карканье воронов. Какой-то огромный грязный детина с рубцами от ножевых ударов на лице, просвечивавшими сквозь редкую бороду, вскинул руки и, дыша винным перегаром, крикнул:
— Ты всемогущ, ты собирался разрушить храм и стены его! Что же ты не сойдешь с этого креста?
Раздались глупые смешки. Другой негодяй, прижав к груди руки и склонившись до земли с подобострастными ужимками, отвесил в сторону страдальца насмешливый поклон:
— О царь и наследник Давида, по сердцу ли тебе этот трон?
— Сын божий! Призови отца своего, и пусть он спасет тебя! — тряся бородой и едва держась на ногах, хрипло выкрикивал тощий старик.
Озверелые лоточники поднимали комья земли, плевали на них и швыряли в Галилеянина; глухо стукнулся о крест пущенный кем-то камень. Подбежал возмущенный центурион; лезвие его широкого меча сверкнуло в воздухе — и чернь с проклятиями отступила; кто-то заворачивал в край плаща окровавленные пальцы.
Мы подошли к Иосифу Аримафейскому. Но этот угрюмый человек уклонился от докучливой любознательности Топсиуса. Немного обиженные, мы встали поодаль, возле высохшей оливы, против остальных крестов.
Оба других распятых, освеженные вечерней прохладой, уже очнулись от беспамятства. Один из них был тучный, волосатый человек; глаза его вылезли из орбит, грудь выгибалась вперед, ребра раздулись; он словно хотел в бешеном усилии сорваться с креста и страшно, беспрерывно рычал. Кровь стекала каплями с его почерневших ног и разорванных ладоней. Возле него не было ни души; никто не пришел проводить его с любовью или. состраданием. Он походил на воющего на болоте раненого волка.