Ремесло сатаны
Шрифт:
— Сию же минуту на телеграф! — протянул он бледно-синий бланк своему камердинеру.
— Дай сюда! — приказал Тамбовцев. Камердинер повиновался, Тамбовцев пробежал телеграмму.
— Нельзя отправить, ее необходимо приобщить к делу.
Телеграмма была адресована одному влиятельному, хотя и не занимающему официального положения лицу. Мисаил Григорьевич, сообщая о случившемся, просил посодействовать скорейшему выяснению «недоразумения».
— Сильфида, хорошо, что у нас нет детей…
Она молча ответила
Обыск продолжался два часа — до утра. Целая кипа частных и деловых писем и документов скопилась.
Портфель Тамбрвцева не мог вместить весь этот обильный материал. Пришлось завернуть его в пакет из газетной бумаги. Пакет готов, плотно обвязан бечевкою.
В тусклой дымке раннего утра осунувшееся лицо Мисаила Григорьевича казалось каким-то серо-землистым. Но мало-помалу утраченная уверенность возвращалась к нему, и в Мисаил Григорьевич подошел к жене, продолжавшей держать руку у горла, и неизвестно зачем и почему сказал: в конце концов он почти спокойно спросил Тамбовцева:
— Это все, господин полковник?
— Нет не все, я должен подвергнуть вас задержанию.
— Вам хочется меня арестовать?
— Лично мне, уверяю вас, ничего не хочется. Я исполняю свой долг.
Мысль, что его арестуют накануне вечера или даже, вернее, в самый день званого вечера, на который по всему городу разослано двести семьдесят приглашений, показалось Железноградову нелепо-чудовищной. И вслух как-то наивно, совсем по-детски он выразил эту мысль:
— Но позвольте, господин полковник, завтра, то есть даже сегодня, у меня большой прием, должны съехаться. Соберется самое блестящее общество…
— Сожалею, но помочь решительно не могу ничем. Быть может, ваша супруга даст себе труд оповестить приглашенных по телефону, — до вечера еще много времени, — а сейчас потрудитесь одеться как следует. Через четверть часа вы должны покинуть свой дом.
Стоя посреди кабинета, Мисаил Григорьевич задумался. Он думал об амуретках, подававшихся у Петра Аркадьевичча Столыпина, о рябчиках по-сибирски с кедровыми орешками, подающимися у Бориса Петровича Башинского. До чего все это теперь глупо, ненужно, лишне…
23. К НОВОЙ ЖИЗНИ
Вот уж действительно, как с неба свалилась.
— Труда, милая Труда, какими судьбами?
Вера была в одинаковой степени изумлена и обрадована появлением сильной и мощной латышки.
Как это странно, после всего пережитого, сгинувшего, как бессонный кошмар, после противного Шписса с его решетчатым казематом, после неудачного побега в зимнюю ночь, после всего этого они опять вместе, Вера и Труда, в этой мансарде на Васильевском острове, где так спокойно льется мягкий свет в косое окно.
Труда, вооружившись скудным запасом русских, так потешно искажаемых ею слов, описала
— Бедная, натерпелись мы!
— Нисего, балисня, зато теперь будет хоросо. Я от вас не уйду, хосу вам слусить.
— Милая Труда, я сама этого хочу. Вы были таким близким другом, так утешали меня в моем горе, но дайте устроиться. Мы сами еще пока на бивуаках.
— Я подосту, нисего, я подосту, — покорно согласилась монументальная латышка.
— А откуда вы узнали, что я здесь?
— А мне сказал этот сорный господин с бородой.
— Криволуцкий! А помните, Труда, как мы вместе с вами думали, что он повезет меня на какие-нибудь новые мытарства? А он оказался хорошим, он вам нравится?
Труда смущенно потупилась.
Подъехал Загорский.
Это уже не был солдат-кавалерист, это не был заросший бородою военнопленный-беглец, это был прежний Загорский, выбритый, с моноклем. Черная визитка, сидела на нем как облитая.
Хотя и произведенный в корнеты, Дмитрий Владимирович, по особому ходатайству Арканцева, имел право носить и штатское платье. И так как за время войны ему порядком-таки надоело тянуться и козырять, он охотно пользовался выхлопотанным для него правом.
— Вот — «подруга дней моих суровых», — представила Вера Труду своему Дмитрию.
— Но «не голубка дряхлая твоя», — в тон по Пушкину ответил Загорский, — а цветущая дева Латвии. Дева, которая, наверное, не давала спуску немцам! Труда, вы не любите немцев?
— Васеши проклятые!
— Так их, каналий! А теперь я вас от души благодарю за все, что вы сделали в такие тяжелые минуты для Веры Клавдиевны, — и он пожал руку этой стройной, невзирая на свои мощные пропорции, богатырше, которая, казалось, заполнила собой всю мансарду, увешанную творениями должников почтенной Марии Тихоновны.
— Я нисего такого не сделала, балисня очень добрая и наросно меня хвалит.
— Словом, Труда, как только мы мало-мальски устроимся с Верой Клавдиевной, вы будете у нас служить, это вопрос уже решенный.
— Я так рада, я так хосу слусить у вас!..
— Ну, вот, значит, все к обоюдному согласию…
Труда ушла. Дима, только что вернувшийся от короля Кипрского, был опечален его безнадежным состоянием.
— Он угасает, старик… Высох, до того высох, напоминает Сатурна… Слаб, еле движется, с трудом произносит слова… Но до сих пор еще величав… Бедняга сознался мне — какая драма, — что продал последние фамильные миниатюры… Его гнали из комнаты, какой ужас! Питался по-прежнему молоком и яичницей. Одинокий, заброшенный, жаловался, что ему не хватало твоей заботы и ласки… Хочет видеть… Завтра мы к нему съездим… Какая жалость, именно теперь, когда нам так нетрудно пригреть старика, помочь ему, он угасает…