Рентген строгого режима
Шрифт:
У многих украинцев родители были высланы в Сибирь, в Иркутскую или Кемеровскую область, но все же новости из родных мест воспринимались с жадностью необыкновенной, тем более что исходили они не из малограмотных писем, а непосредственно от живых людей, от земляков-односельчан.
Как-то я зашел в один из бараков и увидел, как хлопец с Украины перебирает только что полученную посылку из дома. Среди шматков сала и домашней колбасы он обнаружил колос спелого хлеба. Надо было видеть какими глазами, он смотрел на колос, перебирая его пальцами... Тоска по воле, по родным полям, по простой крестьянской работе – все было написано на его лице.
Любил я в лунные зимние вечера гулять по лагерю, когда он затихал после вечерней поверки и развода. Я надевал валенки, теплый овечий
В бараках спят заключенные, отдыхают... Сколько их? В одном нашем ОЛПе шесть с половиной тысяч человек, а сколько всего лагерей в Воркуте? Мы насчитали около пятидесяти, правда, наша «Капиталка» самый большой лагерь, в остальных лагерях редко бывало больше трех с половиной тысяч. Я смотрел на бараки и думал, в чем же вина этих несчастных рабочих и крестьян, которые не по своей воле попали в плен к немцам? Они не понимали за что, но покорно несли страшный и тяжкий крест свой... Бисмарк как-то сказал, что если бы не было политической полиции, то не было бы и политических преступников, мудр был железный канцлер...
Иногда навстречу мне попадался вохряк, направляющийся в надзорслужбу или еще куда, но я не торопился выполнять устав лагерного чинопочитания, не уступал ему дорогу, и не срывал с головы шапку, и не орал во всю глотку: «Здрасте, гражданин начальник!» – и не ел его глазами... Я говорил просто «здрасте» и слышал обычно в ответ: «Гуляешь, Боровский? Ну, гуляй, гуляй...»
Вохряки знали меня и в лицо, и по фамилии, а я знал их, и то не всех, только в лицо. Как правило, я делал только два круга по периметру лагеря, дойдя до последнего барака в ряду, издали смотрел на колючий высокий забор – зону ограждения, приближаться к которой было весьма опасно. Первый ряд зоны с внутренней стороны был всего около метра высотой с пятью нитками колючей проволоки, за ним на расстоянии примерно пяти метров шел ряд столбов высотой четыре метра с туго натянутыми тринадцатью рядами «колючки». Верх «тульского забора», так именовалось на чертежах проволочное заграждение, был снабжен козырьком, состоящим тоже из пяти рядов колючей проволоки, который нависал вовнутрь зоны под углом 45 градусов. Затем шла главная зона ограждения шириной десять метров и снова ряд высоких столбов с туго натянутой проволокой и козырьком, но обращенным уже наружу зоны, и наконец, последняя предупредительная зона с низкими столбиками. В общем, цельное и дорогое сооружение...
Я много раз видел, как заключенные ловко и быстро строили «тульский забор», как умело туго натягивали специальным приспособлением колючую проволоку...
По внешней предупредительной зоне бегали на проволоке огромные злющие овчарки, специально обученные хватать заключенных при попытке бегства. Старые зыки рассказывали, что когда во время войны заключенные умирали от голода тысячами, смелые и отчаянные зыки в пургу проползали в основную зону, руками душили свирепых псов, туши тащили в барак, свежевали, жарили и ели в свое удовольствие. Все, кто ел жареную собачатину, очень ее хвалили. В блокадном Ленинграде тоже съели всех собак, кошек и даже крыс... Однако целая проблема спрятать в лагере собачью шкуру. Жечь ее в печи опасно – выдавал специфический запах, и «охотники» могли погореть немедленно. В то же время пропажа дорогого
При приближении заключенного к внутренней предупредительной солдат с вышки громко орал: «Куда прешь? Давай назад!» – и угрожающе размахивал автоматом, но при переходе за первый ряд проволоки давал очередь без упреждения. Желающие переселиться без мучений в лучший мир обычно прибегали к такому способу. И вор, проигравший «шкуру» в карты, тоже шел на проволоку в одних рваных трусах и умирал на глазах своих товарищей, молча наблюдавших за этой процедурой... Все мы знали законы нашей охраны и подходить близко к колючим зонам остерегались.
В ноябре 1954 года мы в моем кабинете широко и пышно отпраздновали день рождения моего приятеля, инженера Иосифа Павловича Шельдяева. Много было выпито, съедено, выкурено... Весь вечер страстно спорили, обсуждали сложившуюся ситуацию в лагерной системе, наши голоса иногда повышались до высокого накала. Мой верный Ваня стоял на стреме и внимательно следил, чтобы – упаси бог – к нам не забрел кто-либо посторонний. Читали стихи Гумилева, Блока, Бальмонта, Есенина... Что ждет нас? Что сделают с нами новые власти? Уничтожат или выпустят? Или будут держать нас в заключении, пока мы все не околеем? Среди нас были и оптимисты, и пессимисты, не было только равнодушных...
Поломав голову над ситуацией, сложившейся в лагере шахты № 29 с рентгенкабинетом, я пришел к выводу, что рано или поздно меня должны туда отправить по этапу для окончания монтажа рентгеновского аппарата. Кашу заварил я, и расхлебывать ее предстоит тоже мне... Всякая инициатива наказуема, вспомнил я один из постулатов солдатской службы. В общем, я стал ждать этапа... А пока суд да дело, я стал усиленно обучать моего Ивана работать с медицинской техникой. Ваня был аккуратным, смышленым, очень старательным, и обучение продвигалось весьма успешно. Скоро мой Ванюша стал работать на аппарате как заправский рентгенотехник и мог самостоятельно выполнять любые снимки, вплоть до самых сложных. Единственно, что меня смущало – а что если откажет сам аппарат? Ну, тогда пусть вызывают меня для ремонта. По вечерам я по-прежнему ходил в барак Проектной конторы и забивал козла до одури. Моими постоянными партнерами были Л. В. Курбатов, В. А. Мухин, Бронислав Янкаускас, Б. И. Мейснер. Мы частенько вспоминали дорогого Мишу Сироткина, он уже гулял на свободе... Каково ему там? Никто не знал.
Как-то меня вызвала Токарева и сухо сообщила, что санчасть 29-й шахты хлопочет о моем переводе в их лагерь заканчивать аппарат.
– Но мы вас не отдадим, – заключила она уверенно.
Отдаст не отдаст, это еще вилами на воде писано, во всяком случае, я должен быть готов к перемене места заключения. Моя Мира, конечно, очень огорчилась, но что можно было сделать в данной ситуации... Я сам себе готовил эту петлю...
Лежа на своей красивой, белой и мягкой кушетке, я наслаждался тишиной, одиночеством и чистотой своего кабинета, днем снимал сломанные кости и больные зубы. Очень редко врачи направляли ко мне больных с опухолями.
Неожиданно и как-то очень быстро умер в терапевтическом стационаре князь Ухтомский. Его положили в больницу с сильнейшим приступом желтухи, чувствовал себя Николай Александрович очень плохо, видимо, старые грехи все же дали себя знать, и цирроз печени развивался стремительно и неумолимо... Я навещал бедного князя несколько раз, но он уже никого не узнавал, беспокойно крутился на койке и был весь темно-желтого цвета... До последнего вздоха он не выпускал из рук коробку с шахматами и умер со словами: «Напрасно я пошел пешкой...» Не дожил бедный Николай Александрович до свободы, и едва ли две его дочери-княжны, знают, как и где закончил свой жизненный путь их отец...