Рерих
Шрифт:
28-е, 2 часа дня… Мне все страшно, не задержало бы меня помещение отца, ну это выяснится через несколько часов — доктора придут через 3/4 часа…
Сейчас придут доктора. Как пошлет он к черту и нас вместе с ними!..
4 часа. Сейчас в доме мертвая тишина — перед грозой. Были доктора, и все ушли к знакомому А. А. Труммеру для совещанья. После их ухода отец запихал в карман пенсне и сказал, что один из докторов стащил его. Маменька за это время стала как бы прозрачная, и все плачет, даже у медика и у того синяки под глазами. Даже и мне, хотя, как Ты знаешь, мы с отцом не много-то понимали друг друга, но и то делается жутко. Не знаю, на чем-то там порешат. Пришел отец, стоит сзади меня и спрашивает сестру, кто посылал за докторами и зачем
5-й час. Результат консультации: решили помещать в частную лечебницу Нижегородцева, что на Песках. Помещение должно состояться послезавтра, 30-го. У меня щемит сердце, чую скверное…» [65]
Константин Федорович лег в больницу, дом на Университетской набережной опустел. Все хлопоты о благосостоянии семьи легли на плечи Николая. Уже 7 июля, после посещения больницы, он писал своей невесте:
«Добрая и хорошая моя Ладушка. Сейчас я вернулся из мастерской — сегодня писал „Воронов“, и вероятно, до приезда к Тебе все буду писать их же. Никак не удается остаться одному, все ходят по комнате то дядя, то наши. Идет усиленная укладка, завтра, в субботу, они уезжают. Отец чувствует себя хорошо. Вчера я навестил его; редко я чувствовал себя в таком скверном положении, особенно было скверно, когда он собрался провожать меня до станции — ибо из больницы ему выходить, конечно, не разрешено…» [66]
65
ОРГТГ, ф. 44, д. 158. 27–28 июня 1900 г.
66
ОРГТГ, ф. 44, д. 160. 7 июля 1900 г.
26 июля в больнице умер отец Николая.
«…Господи, какие у меня ужасные эти дни, — писал Н. К. Рерих своей Елене, — прямо ноги отнимаются, хотя настроение теперь спокойное, ибо все хорошо выходит. Только по вечерам мне становится скучно в пустой квартире, что уже вторую ночь у Свиньина. Похороны только в понедельник. Сейчас сижу и не могу собрать мыслей — такую уйму всякого разнообразного народа приходится теперь видеть.
Вчера перенесли в церковь; никто не знает об этом, были лишь 5 самых близких семей. Наши вернутся лишь в понедельник утром.
Как-то Твое настроение? и Екатерины Васильевны?
Гроб вчера запаяли, ибо страшно уже меняется. Вчера я даже не видал лица, после того как сказали, что лицо стало страшное, мне не хотелось портить впечатления, ибо третьего дня выражение лица было спокойное и черты еще тонкие. Последние дни отец вел себя спокойно, бреда было мало. Я думаю, что мама не очень волнуется.
Нет, ни о чем не могу писать, передо мной стоит лицо Твое. У Тебя были такие грустные, грустные глаза. Милая Ты моя!
Опять идут со счетами — все плачу, не дают писать, а сейчас надо отослать, иначе сегодня не пойдет… Целую Тебя крепко и Екатерину Васильевну. Пиши. Твой Николай Рерих» [67] .
Константин Федорович Рерих был похоронен на лютеранском кладбище в Петербурге. Прошла череда неизбежных забот по ликвидации нотариальной конторы отца и необходимых формальностей. Осенью 1900 года Николай Рерих уехал в Париж учиться живописи у Фернана Кормона.
Многие русские художники учились в ателье живописца, кавалера ордена Почетного легиона Фернана Кормона. Учениками его были А. Тулуз-Лотрек и В. Ван Гог — ставшие всемирно известными.
67
ОРГТГ, ф. 44, д. 159. 29
Фернану Кормону исполнилось 55 лет, когда Н. К. Рерих приехал на учебу в Париж. Это был невысокого роста, худой энергичный человек. Говорил он очень быстро и много, не стесняясь того, что его не понимают иностранцы. Ученики боялись этого маленького, бородатого чернявого человека, прямо глядящего из-под больших век немигающими, выпуклыми с темными зрачками глазами.
Игорь Грабарь рассказывал об учебе в Парижском художественном Atelier, что Кормон мог целыми месяцами не показываться ученикам, хотя и полагалось приходить в мастерскую по средам и субботам. Редко случалось, чтобы он действительно два раза в неделю был в мастерской. «Он сам себе на уме, целый день пишет картины — такие огромные фрески, несколько штук, что-то вроде переселения народов для Jardin des Plantes. Кроме того, он председатель жюри в Елисейском салоне и занят с утра до вечера. Деньгами и приемом учеников занимается какой-то еврей — его компаньон (они вдвоем держат Atelier — компаньон только по части денег, он совсем не художник). А Кормон… знать ничего не знает…» [68]
68
Грабарь И. Э.Письма (1891–1917). М.: Наука, 1974. С. 90–97, 15 мая 1897 г. И. Э. Грабарь — Д. Н. Кардовскому.
Школа располагалась на улице Констанс в просторной, но грязной мастерской. В дни, когда в Atelier появлялся сам Кормон в своем неизменном элегантном темном сюртуке, жилете, с ослепительно белым стоячим воротничком и такими же белоснежными манишками, вся мастерская затихала. Тишину прорезал его окрик, и ученики замирали, вытянув руки по швам, словно нашкодившие мальчишки. Его жиденькая бородка на свету казалась рыжеватой. Но в его жестких волосах с аккуратным пробором не было видно седины. Большой открытый лоб, бледное нервно-худое лицо и тонкий нос с легкой горбинкой только подчеркивали всю строгость преподавателя.
Художник Н. Ф. Холявин писал, что школа Кормона была сравнительно немногочисленна и непопулярна среди европейцев, зато русских она привлекала своей строгой дисциплиной. Кроме того, в художественных школах Парижа был обычай давать очередные премии, чаще иностранцам и богатым ученикам. Однако Кормон таких рекламных премий не давал, и само преподавание носило чисто деловой характер.
Именно в эту студию направлялся Николай Рерих, когда поезд из Петербурга повез его впервые в жизни за границу.
Уже в поезде Рерих писал Елене Шапошниковой:
«Поезд. 3 часа 16-го сентября
Милая моя Лада, итак, я еду. Не многим пожелаю я такого состояния, каково мое теперь. Что-то сломалось, не я — наоборот, я после вчерашнего конца разговора нашего я стал даже цельнее, но сломалось что-то вокруг меня; я чувствую, что я что-то порвал, вырвался из какого-то заколдованного круга. И все же мое самое хорошее осталось невредимо, осталось, чтобы расти и крепнуть. Я верю в Тебя, моя хорошая, и, быть может, все к хорошему. Знаешь, у Тебя большая душа и глубокая. Когда ехал на вокзал, вдруг нестерпимо захотелось мне заехать к Тебе, и еще раз, хоть минутку, посмотреть и разок поцеловать Тебя, мою славную…
Как Ты себя чувствуешь? Пиши на Берлин, я там еще пробуду. Вчера я спать так и не ложился. Собирал письма, соображал и ощущал какое-то странное чувство — оно у меня впервые — странной решимости. Ведь если я когда-нибудь окажусь не простым пустомелей, ведь если Ты когда-нибудь будешь в состоянии бросить всем насмешку в том, что чувство Тебя не обмануло — ведь тогда Ты полюбишь меня еще сильней — и какая это будет награда!..
Ужасно трясет скорый поезд, пожалуй, не разберешь.
А все-таки трудно мне ехать и скучно, и сиротливо как-то. Весною, быть может, приедете в Париж. Ох, а до весны-то сколько времени.